Европа - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как многие из тех, чья жизнь проходит на виду, Дантес был в высшей степени чувствителен к подобной ситуации. Он призывал на помощь юмор и пренебрежение в борьбе против двойника, этого определения, которое ему навязывали, которое подменяло его, действовало и говорило от его имени, появлялось везде и всюду и компрометировало его в этом маленьком, не всегда доброжелательном светском обществе Рима, где за послом Франции всегда наблюдали с большим вниманием, и мельчайший его проступок долго отзывался потом несмолкаемым эхом намеков. Дантеса раздражало это скрытое вмешательство, которое могло обернуться в любой момент какой-нибудь клеветой, легкое удивление во взглядах, брошенных украдкой во дворце Риджи, статьями в прессе и всякими инсинуациями, тем более опасными, что они никогда не высказывались в его присутствии, но разлетались с молниеносной быстротой, стоило ему только отвернуться. В такие моменты крайнего нервного истощения, как, например, и сейчас, доходило до того, что ему слышался злобный шепот, в то время как он находился в полном одиночестве. Чему же удивляться, что в этих условиях люди с весьма тонкой психической организацией — а таких в высших сферах больше, чем вы думаете, — в конце концов начинают воображать, что находятся в центре глобальной конспирации, травли на уровне вселенной? В подобных случаях врачи говорят уже о «склонности к паранойе», что, впрочем, никак не относилось к послу Франции, отличавшемуся ясностью ума и чисто английским self-control[4]с улыбкой на устах; но как оградить себя от этой «склонности», когда она с такой очевидностью проявляется у окружающих и открыто примеряется уже и на вас? Самые разные люди без лица и без какого бы то ни было влияния в вашей среде, кажется, не имеют иного смысла жизни, как только выдумывать вас, заставляя жить то здесь, то там, по их собственной прихоти и за полным исключением вашей воли, и возлагать на вас ответственность за… честно говоря, толком даже не знаешь за что. Подобное положение становится наконец нестерпимым. Вас осуждают за действия, больше того, за преступления, которых вы не совершали, или, напротив, вас оправдывают, в то время как сами вы сознаете свою вину. Вас превращают в пешку на шахматной доске, над которой у вас нет никакого контроля, и манипулируют вами как хотят. Вы вынуждены постоянно находиться настороже, тщательным образом избегая обнаруживать любые подозрения, которые вызывает у вас та или иная персона из вашего окружения или даже какой-нибудь незнакомец, внезапно привлекший ваше внимание своим странным поведением, ибо ваша подозрительность тут же будет расценена как проявление внутреннего страха, знак повышенной уязвимости и даже психической неуравновешенности. Волей-неволей вам приходится притворяться, натягивая маску улыбчивого равнодушия; не говоря уже о том, что, может быть, именно ваша тревога толкает вас, в свою очередь, выдумывать собственного создателя, лишь предполагаемого и совершенно гипотетического, и приписывать ему подобную недоброжелательность по отношению к вам. Таким образом, воображение Дантеса было постоянно вовлечено в круговорот в любой момент готовых реализоваться бесконечных комбинаций и маневров, которые ему приходилось предвидеть, чтобы вовремя отразить, совсем как в шахматной партии. К тому же посол имел глубокую склонность к этому упражнению, довольно абстрактному, но тем более приятному для ума, и проводил ночи напролет, воспроизводя на шахматной доске, в полной тишине уснувшего дворца Фарнезе[5], некоторые из самых замечательных партий, оставшихся в истории этой благородной игры.
Дантес находился на посту в Риме уже больше года. Он считал дворец Фарнезе венцом своей карьеры, и все же, в тот момент, когда жизнь его оказалась в зените и когда встреча с Эрикой подарила ему, на пятом десятке, все, в чем до сих пор слишком размеренная и полностью посвященная Европе профессиональная жизнь ему отказывала, приступы тоски становились у него все более частыми. Возможно, это происходило оттого, что он был буквально пропитан культурой и жил в постоянном общении с ней и, уходя с головой в искусство, почти непрерывно испытывал чувство нереальности, пустоты, отсутствия. Иногда он даже ловил себя на том, что прикладывает огромные усилия, чтобы сохранить свою личность, свою независимость, чуть ли не свои физические границы, будто ощущая, как над ним склонился какой-нибудь Энгр, который, не отступая перед совершенством, окидывал то, что было у него в руках, критическим взглядом и, не удовлетворенный произведением, торопился подчистить его кое-где, а может, и вовсе стереть.
Посол без колебаний узнавал в этих внутренних переживаниях классические симптомы нервной депрессии. Тому еще способствовало переутомление, а также последствия постоянных разочарований. В течение тех месяцев, что предшествовали его назначению в Рим, ему довелось присутствовать делегатом от Франции на нескольких неприятных конференциях «европейского единства», где обсуждались одни лишь экономические проблемы, цены и деньги; самое же тягостное впечатление осталось от собрания, состоявшегося в августе 1971-го, на котором министр Германии Шиллер, выступая с докладом, позволял себе повысить голос до крика и стучать кулаком по столу, чем живо напомнил традиционное высокомерие национализма в армейских сапогах и касках. Дантес в очередной раз был вынужден признать, что его Европа, та, о которой он так страстно мечтал, так и оставалась — и имела все шансы навсегда остаться — чисто мифологической сущностью, поскольку являла собой лишь некое неопределенное пространство души fin de siède, которая и соприкасается более с образами «далеких принцесс» и прочих воплощений «вечной женственности», нежели с какой бы то ни было реальностью. Однако как бы сильно Дантес ни был убежден в необходимости хранить верность мифу, как бы ни отказывался оставлять надежды, он все же не мог отрицать очевидное: выбирайте какую угодно точку зрения, при условии, конечно, что она достойная, констатация банкротства в любом случае будет неопровержимой. В сущности, чем она была, эта Европа? В лучшем случае, «несколько человек», the happy few[6], ограниченный круг элиты, сумевшей удержаться в ложах «Ла Скала», клуб «изящных умов», да несколько просвещенных либералов, как немцы Кайзерлинг и Гарри Кесслер, русский Владимир Набоков; в худшем же — набор привилегий, английские гувернантки, всякие фройляйн и мамзели, минеральные источники в Баден-Бадене и Карловых Варах, русские в Монте-Карло, снобизм и космополитизм индивидуалистов из «Плеяд» Гобино[7]. Был, конечно, один краткий миг, когда Европа получила свой урок и узнала, что такое единение в братских могилах — Дантес сам провел два года в Дахау, — но очень скоро бесстыдное и на этот раз уже нисколько не скрываемое признание развала облетело все газеты в те несколько полных несуразности дней, последовавших за объявлением доллара неконвертируемым: редакционные статьи на все лады кричали об «упадке европейского духа», как будто вообще были возможны какие бы то ни было точки соприкосновения между этим духом и Европой рынков, АО и себестоимости. В течение уже многих лет — везде и всегда, за круглыми столами, на больших конференциях — не говорили ни о чем кроме экономики и вооружения… и это на родине Валери, Барбюса и Томаса Манна.