В Петербурге летом жить можно - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот остановились у небольшой деревни Борок. Борок, Борки – сколько их в России? Помните, у Твардовского?
Был он долог до тоски
Трудный бой за этот самый
Населенный пункт Борки…
Но и под деревней Борок наши солдаты еще проводят вечера весело и шумно: «Саламатов Костя растягивал вечером свою двухрядку и пел свои любимые песни. На голос двухрядки приходили девушки, которые учились на трактористок в д. Борок. Тогда шум над озером усиливался и утихал только после посещения одного человека, носящего название “уполномоченный особого отдела”, который занимался в то время не своим делом».
Эту образцовую картинку из лучших советских фильмов нарушает только появление «уполномоченного». Кстати, попади один этот абзац ему на глаза, и не стало бы молодого, веселого, с крупными губами и низким, богатым голосом цыганистого лейтенанта, каким в то время был мой отец. Да и что значит «не своим делом»? Это вы устроили гулянье во время войны, а он как раз занимался делом. Вообще, похоже, эти ребята еще и сами не понимали, в какую историю ввязались.
В столовой в местечке Медведь отец встречает группу летчиков и думает про себя: «А где же ваши самолеты, соколы? Почему не вы летаете в воздухе, а немцы?» Теперь ответ на этот вопрос мы знаем.
Но вот уже начались первые бои.
«Благодаря плохой разведке в 252 ксп, бойцы последнего приняли наши танки за немецкие и, создав панику, начали бежать назад».
«Я машиной прорвался в голову колонны. Выехав на дорогу, ведущую из д. Остров, я услышал треск автоматов. Я остановился. Проходивший мимо стрелковый батальон, как водой смытый, бросился бежать назад. Его остановили. Вскоре выяснили, что по дороге проехало несколько немецких автоматчиков».
«В этом бою был ранен в живот командир 252-го полка – полковник Зарецкий. Его мы положили в рацию 5 ак (нач. мл. сер. Моисеев) на которой он принимал лечение».
Деловые, бесстрастные отчеты. Я понял, чего мне не хватает: рефлексии, которая непременно свойственна, по крайней мере, русской прозе. Высказанного переживания или образа, который бы пробуждал сопереживание. Можно ли без этого показать войну?
Но ведь отец ее и не показывает. Он рассказывает след в след о том, что происходило. Рефлексия возможна только после того, как событие случилось, слезы накатывают не на глаза, а на призмы времени. Проза может вызывать слезы. Но здесь слезы надо было беречь. Этой хроникерской бесстрастностью отец защищался от войны. Иначе, наверное, и нельзя было. Вот правда, которую проза может высказать, а дневник – явить.
Но слезы все же появятся и в дневнике. И, как ни странно, в первый раз это будет связано не с гибелью людей, а с гибелью техники.
«Тут были все рации штаба семидесятой. Проехав до двух километров по болоту в направлении оз. Люболяды, мы остановились. Стояла ясная июльская погода. Кругом было слышно треск немецких автоматов. Они курсировали по дорогам, а мы сидели в болоте, куда немцы не намерены были заходить, зная, что мы не боеспособны. Всё болото было переполнено людьми, лошадьми, обозами, машинами. Слышно было стон раненых. Кто, оставив повозку, ехал на лошади верхом, кто выводил из строя машины, кто лежал на большом мху, отдыхая после такого боя, а основная масса людей просто бродила по лесу, не зная, куда пробивать путь.
Я посмотрев на карту. Выхода никакого не было.
“Что делать?” – спросил я полковника Зарецкого. Я нагнулся с картой к нему.
“Уничтожай машины и выводи людей. Лучше всего вывести из строя так, не поджигая, чтобы не демаскировать себя”.
Тяжело было говорить такие слова, но еще тяжелее было их выполнять.
Я включил приемник. Нас вызывала армия. Я ответил, что “слышу хорошо” и больше не отвечал, хотя главная рация добивалась такого ответа. Хотел покрыть их русским матом по эфиру, и этим ответить им в последний раз нашу обстановку и согнать свою злобу на их прошлых действиях, но не позволяла человеческая совесть.
Включил Москву. Совинформбюро сообщало: “Наши войска, после упорных боев, оставили город Кривой Рог и город Николаев. Судостроительные верфи в Николаеве взорваны”.
Я в последний раз повернул переключатель на силовом щитке в положение “Выключено”. Снял приемник “УС”. Запрятал его во мху.
“Машины и рации выводить из строя”, – отдал я приказ.
Пилевин выводил ходовую часть, Петров – зарядный агрегат, Коротыч штыком прокалывал шины, выводил передатчик. Сжав зубы, чуть дыша, я смотрел на все это. Невольно, по вспотевшему лицу, как у ребенка, катились слезы».
Так мог плакать над уничтоженной техникой именно лейтенант Крыщук, «по профессии заядлый радист». А мне снова вспомнился Платонов: «Машина “ИС” одним своим видом вызывала у меня чувство воодушевления; я мог подолгу глядеть на нее, и особая растроганная радость пробуждалась во мне – столь же прекрасная, как в детстве при первом чтении стихов Пушкина».
Начни мне отец когда-нибудь рассказывать эту поэтическую жизнь своей души, эту драму уничтожаемой техники, понял бы я его?
Между тем от веселой гулянки на веранде в Песочной до этого эпизода в болоте прошел всего один месяц войны. Такое кино, такая драматургия, которую для дневника придумывает без творческих усилий сама жизнь. До победы оставалось еще четыре года, в том числе – смертельные бои за Невскую Дубровку. Но они об этом пока не знают.
* * *
И все же то, что я цитировал до сих пор, это попытка повествования. Ежедневные записи суше. Их глагольность – вечная, несбыточная после Пушкина мечта русской прозы. «Художественность» сидела (буквально) на голодном пайке.
Не знаю, представляют ли эти записи интерес для специалистов. Для меня суть боевых перемещений непроницаема. Я понял только, что на войне тоже была жизнь. Дневник отца первый этому свидетель. Записи велись и во время окружения, и в дни тотальной бомбежки и артобстрела. Карандашом. Даты и заголовки выводились цветными карандашами, с подчеркиванием. Почерком, которому бы позавидовал князь Мышкин.
Эту черту отца я унаследовал лишь частично. Люблю начинать новые тетрадки. Люблю выводить заголовки над тем, что через несколько дней превратится в косые, неразборчивые черновики и конспекты. На четыре года войны меня бы не хватило.
Передаются ли вообще творческие способности? Передалась ли мне от отца страсть к сочинительству? Если да, то как-то молча и незаметно, не через пример, не через слово. Да и была ли литература его призванием? Но, может быть, в состав дара входит сама отвага делать записи и, смешно сказать, этот, не желающий считаться с превратностями обстоятельств, стойкий каллиграфический почерк?
Случаются в его дневнике и наблюдательность, и юмор, и даже сарказм. Вот как пишет он, вполне, впрочем, согласно с официальной версией, о поведении союзников: «Очень плохо продвигаются союзники во Франции. Смехотворно сообщают о боях или занятии одной… деревни. Продвижение подсчитывают в ярдах. Дело скоро дойдет до сантиметров».