Эпоха невинности - Эдит Уортон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот почему все в клубной ложе замерли в ожидании, пока мистер Силлертон возвращал бинокль Лоуренсу Леффертсу. Несколько мгновений он выдерживал паузу, словно изучая застывших в ожидании соратников своими выцветшими глазами из-под старческих, испещренных прожилками век. Затем задумчиво покрутил ус и молвил:
— Не думал я, что Минготты осмелятся на это.
Поначалу этот незначительный эпизод поверг Ньюланда Арчера в состояние некоторого замешательства. Ему стало неприятно, что внимание мужской половины, заполнившей Оперу, привлечено к ложе, где находилась его невеста. Мгновение он не мог узнать даму в платье стиля ампир, недоумевая, почему ее появление так взволновало присутствующих. Потом словно пелена спала с глаз, и кровь бросилась ему в лицо от негодования. Нет, в самом деле: кто бы мог подумать, что Минготты осмелятся на это!
Однако они посмели, да еще как; негромкие замечания за спиной Арчера не оставляли сомнений, что та молодая дама была кузиной Мэй Уэлланд, которую в семье называли не иначе как «бедняжка Эллен Оленская». Арчер знал, что она внезапно вернулась из Европы день или два назад; он даже вполне благодушно выслушал воркотню миссис Уэлланд о том, что она должна повидаться с «бедняжкой Эллен», которая остановилась у старой миссис Минготт. В общем-то Арчер вполне одобрял семейную солидарность, и одним из качеств, которыми он восхищался в Минготтах, было как раз то, что они всегда решительно брали сторону нескольких «паршивых овец», затесавшихся в их безупречное породистое стадо. Будучи великодушным по натуре, Арчер был рад, что его будущая жена не проявила ханжества и была добра к незадачливой кузине; но принять графиню Оленскую в семейном кругу было не то же самое, что предъявить ее на публике, в Опере, в той самой ложе, где сидит юная девушка, чья помолвка с Арчером вот-вот будет объявлена! Да, он вполне разделял чувства старого Силлертона Джексона — можно ли было подумать, что Минготты зайдут так далеко!
Он знал, конечно, что «матриарх» семейства старая миссис Минготт не колеблясь может сделать то, на что решится далеко не каждый мужчина (да и то только в пределах Пятой авеню). Надменная и властная старуха всегда вызывала его восхищение. Она, всего лишь Кэтрин Спайсер со Статен-Айленда,[9]дочь человека, покрывшего себя позором при скользких обстоятельствах, не имея ни денег, ни положения в обществе, достаточных для того, чтобы заставить окружающих позабыть об этом, сумела заполучить главу процветающего клана Минготтов себе в мужья, а затем выдать обеих своих дочерей за иностранцев — итальянского маркиза и английского банкира. И наконец, поразила всех своей дерзостью, выстроив огромный дом из светлого камня (в те времена, когда строить дома из коричневого песчаника было столь же обязательным, как облачаться в сюртук после полудня), да еще на заброшенном пустыре в районе Центрального парка.
Дочери-«иностранки» старой миссис Минготт стали легендой. Они ни разу не приехали навестить мать, и она, будучи волевым человеком с ясным умом, философски смирилась с этим, как и со своим сидячим образом жизни и всевозрастающей тучностью, из-за которой она почти не выезжала в свет. Но дом кремового цвета (по слухам, выстроенный «а-ля особняки парижской аристократии») был ощутимым доказательством ее морального превосходства — она царила в нем среди дореволюционной французской мебели и памятных подарков из дворца Тюильри времен Луи Наполеона (где она блистала в свои молодые годы) так безмятежно, будто бы не было ничего особенного в том, что она поселилась за Тридцать четвертой улицей,[10]или в том, что в ее доме были французские окна, которые открывались, как двери, вместо обычных, рамы которых открываются вверх.
Каждый, включая Силлертона Джексона, признавал, что старая Кэтрин никогда не блистала красотой, которая — в глазах нью-йоркского общества — могла объяснить любой успех и загладить любой промах. Злые языки поговаривали, что она, как и ее венценосная тезка,[11]добилась успеха благодаря сильной воле, бессердечию, высокомерию и самоуверенности, что, впрочем, оправдывалось исключительной личной порядочностью и чувством собственного достоинства. Ей было только двадцать восемь, когда мистер Минготт умер, он не очень-то доверял семейству Спайсеров и внес в завещание некоторые ограничения на пользование наследством, что, однако, не помешало молодой и самоуверенной вдове вести себя совершенно свободно. Кэтрин вращалась в обществе иностранцев, была на дружеской ноге с герцогами, послами и папистами, принимала оперных певцов и была близкой подругой мадам Тальони;[12]выдала замуж своих дочерей в черт знает какие — то ли фешенебельные, то ли порочные — круги… И все же — Силлертон Джексон первым провозгласил это — ни малейшего пятна не появилось на ее репутации, что, обычно добавлял он, выгодно отличало ее от Екатерины Великой, если не считать того, что она не была русской императрицей.
Миссис Мэнсон Минготт уже давно удалось добиться снятия ограничений с наследства, и она жила в достатке уж полсотни лет; но память о «нищих временах» сделала ее скуповатой. Правда, она не стесняла себя в расходах при покупке мебели или одежды, но потратить большие суммы денег на столь скоротечно проходящую радость, как вкушение пищи, было выше ее сил. Поэтому еда в ее доме была так же нехороша, как и в доме миссис Арчер (правда, причины у них были разные), и даже прекрасные вина не спасали дело. Родственники считали, что бедность ее стола позорит имя Минготтов, которые всегда славились хлебосольством, но народ продолжал к ней ездить, несмотря на «готовые блюда» и выдохшееся шампанское, и в ответ на увещевания своего сына Лавела (который, защищая честь семьи, нанял лучшего в Нью-Йорке шеф-повара) говорила, смеясь: «Что за польза от двух поваров в семье теперь, когда я выдала замуж дочерей, а сама не ем соусов?»
Размышляя обо всем этом, Ньюланд Арчер снова посмотрел на ложу Минготтов. Миссис Уэлланд и ее невестка отражали летящие отовсюду стрелы критических взглядов с чисто минготтовским апломбом, который старая Кэтрин привила всему своему клану, и только румянец Мэй предательски свидетельствовал о серьезности ситуации. Возможно, впрочем, что она чувствовала его взгляд и это усугубляло положение, в котором она оказалась. Сама же «причина» этого смятения грациозно сидела в углу ложи, не отрывая глаз от сцены, чуть наклонившись вперед; плечи и грудь ее были обнажены чуть более, чем это было принято в Нью-Йорке, во всяком случае у дам, которые не стремились выставлять себя напоказ.
Весьма мало вещей существовало на свете, которые для Ньюланда Арчера были более нестерпимы, чем преступление против «вкуса», того далекого божества, наместником которого в нью-йоркском обществе являлся «хороший тон». Бледное, серьезное лицо мадам Оленской укладывалось в это понятие, поскольку соответствовало неопределенности ее положения; но вот вырез ее открытого, без всякой шемизетки, платья, ниспадавшего с открытых плеч, вступал в противоречие с хорошим тоном и потому шокировал Арчера. К тому же ему была ненавистна мысль, что его невеста подвергается влиянию этой женщины, столь равнодушной к требованиям нью-йоркского общества.