Дальний остров - Джонатан Франзен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг со мной произошла смешная вещь. Это долгая история, но суть в том, что я влюбился в птиц. Тут не обошлось без серьезного внутреннего сопротивления: ведь любительская орнитология — это совсем не стильно, да и вообще все, в чем проявляется подлинная страсть, не стильно по определению. Но, мало-помалу, вопреки многому во мне самом, эта страсть все развивалась, и, хотя всякая страсть это наполовину навязчивая идея, на другую половину это любовь. Так что — да, я тщательно вел список увиденных птиц и шел на непомерно многое, чтобы понаблюдать за редким видом. Но что не менее важно, всякий раз как я смотрел на птицу — на любую птицу, даже на голубя или воробья, — мое сердце переполнялось любовью. А с любви-то, как я пытаюсь объяснить вам сегодня, наши трудности и начинаются.
Потому что теперь, когда мне не просто нравилась природа вообще, но я еще и полюбил конкретную и жизненно важную ее часть, у меня не оставалось иного выбора, как снова обеспокоиться из-за окружающей среды. Вести с этого фронта были не лучше тех, что поступали раньше, когда я решил перестать тревожиться, — они, если на то пошло, были еще намного хуже, — но теперь леса, заболоченные районы и океаны, которым грозили всевозможные беды, уже не были для меня всего лишь источником приятных видов. Они были средой обитания существ, которых я любил. И тут возник диковинный парадокс. Моя забота о диких птицах увеличивала злость, боль и отчаяние, которые я испытывал, думая о судьбе планеты, — и вместе с тем, включившись в защиту птиц и узнав много нового обо всем, что им угрожает, я странным образом увидел, что мне теперь не трудней, а легче жить с этой злостью, с этой болью и с этим отчаянием.
Как так? Почему? Мне, прежде всего, кажется, что любовь к птицам высвободила важную, не столь эгоцентричную часть моей личности, о существовании которой я даже не догадывался. Вместо того чтобы и дальше плыть по жизни этаким гражданином мира, которому одно нравится, другое нет, но который не хочет до поры до времени ни во что всерьез вовлекаться, я оказался перед выбором: либо решительное приятие, либо категорический отказ. Именно это и делает с человеком любовь. Потому что кардинальный факт, касающийся нас всех, таков: сегодня мы живы, но пройдет некоторое время, и мы умрем. Этот факт — первопричина всей нашей злости, боли и отчаяния. И ты можешь либо от него отворачиваться, либо, полюбив, принять его.
Вся эта история с птицами стала для меня, как я сказал, полной неожиданностью. Ведь бóльшую часть жизни я не уделял животным особого внимания. Может быть, мне не повезло, что птицы пришли в мою жизнь сравнительно поздно, а может быть, наоборот, повезло, что они вообще в нее пришли. Как бы то ни было, такая любовь, рано она тебя настигла или поздно, меняет твое отношение к миру. Вот, к примеру, мой случай. После нескольких ранних опытов я отошел от журналистики, потому что мир фактов волновал меня меньше, чем мир вымысла. Но когда обращение в птичью веру научило меня устремляться навстречу своей боли, злости и отчаянию, а не бежать от них, я стал браться за журналистские дела нового для себя рода. Что вызывало у меня в данный момент наибольшую ненависть — об этом я и хотел писать. Летом две тысячи третьего года, когда администрация Буша делала со страной то, что возмущало меня, я поехал в Вашингтон. Через несколько лет я отправился в Китай, потому что не мог спать по ночам от злости из-за безобразий, которые китайцы творят с окружающей средой. Я съездил на Средиземное море брать интервью у охотников и браконьеров, убивавших перелетных певчих птиц. И каждый раз, встречаясь со своими противниками, я находил людей, которые мне не на шутку нравились, — а иных я по-настоящему полюбил. Веселые, великодушные, блестящие геи из аппарата Республиканской партии. Бесстрашные, удивительные молодые природолюбцы из Китая. Итальянский сенатор, страстный охотник с очень ласковыми глазами, цитировавший борца за права животных Питера Сингера. В каждом случае огульная антипатия, которой я не слишком разборчиво предавался в прошлом, уже не так легко мной овладевала.
Когда ты сидишь у себя в комнате и то пылаешь гневом, то ядовито усмехаешься, то пожимаешь плечами, как я делал многие годы, мир и его проблемы выглядят невероятно устрашающими. Но если ты выходишь из дому и вступаешь в реальные отношения с реальными людьми — или хотя бы с реальными животными, — то возникает вполне реальная опасность, что ты возьмешь да и полюбишь кого-нибудь из них. И кто знает, что может с тобой тогда приключиться?
Спасибо за внимание.
На юге Тихого океана, в пятистах милях от берегов центральной части Чили, есть вулканический остров с очень крутыми скалистыми берегами, семь миль в длину и четыре в ширину, — остров, где живут миллионы морских птиц и тысячи морских котиков, но совсем нет людей, если не считать горстки рыбаков, приплывающих в теплый сезон ловить омаров. Чтобы добраться до острова, который официально называется Александр-Селькирк, надо вначале перелететь из Сантьяго на восьмиместном самолете, совершающем рейсы дважды в неделю, на другой остров, расположенный на сто миль восточнее. Затем доплыть на небольшом открытом судне от взлетно-посадочной полосы до единственной деревни архипелага Хуан-Фернандес, там дождаться одного из катеров, от случая к случаю отправляющихся в двенадцатичасовое плавание по открытому морю, а потом зачастую ждать дальше, порой не один день, пока не установится погода, подходящая для высадки на скалистый берег. В шестидесятые годы чилийские чиновники, ведающие туризмом, переименовали остров в честь Александра Селькирка, шотландского матроса, чья одинокая жизнь на этом архипелаге, вероятно, послужила основой для романа Даниеля Дефо «Робинзон Крузо»; однако местные жители и сейчас называют остров по-старому: Мас-Афуэра, то есть Дальний.
В конце прошлой осени мне просто необходимо было забраться куда-нибудь подальше от всех. Я четыре месяца без отдыха занимался популяризацией своего романа, шел по очень жесткому графику и все больше чувствовал себя ромбиком, движущимся по полосе состояния медиаплеера. Целые пласты моей личной истории мертвели, потому что я слишком много о них говорил. И каждое утро те же подстегивающие дозы никотина и кофеина, каждый вечер тот же штурм очереди скопившихся за день электронных писем, каждый поздний вечер те же отупляющие порции алкогольного удовольствия. И однажды, прочитав про Мас-Афуэру, я вообразил, как сбегу туда и останусь один, подобно Селькирку, во внутренней части острова, где никто не живет даже в теплое время года.
А еще я подумал, что хорошо бы, пока я там буду, перечитать книгу, которую обычно называют первым английским романом. «Робинзон Крузо» — великий ранний памятник радикального индивидуализма, история практического и психического выживания обычного человека в глубокой изоляции. Индивидуалистическая инициатива романиста — поиски смысла в реалистическом повествовании — на три века определила главенствующую литературную форму в нашей культуре. Голос Крузо слышится в голосах Джейн Эйр, «подпольного человека» у Достоевского, человека-невидимки у Уэллса, Рокантена у Сартра. Все эти произведения волновали меня при чтении, и в самом слове novel (роман), сулящем novelty (новизну), жива память об этих и других литературных впечатлениях молодости, поглощавших меня настолько, что я часами сидел на месте и не испытывал даже намека на скуку. Иан Уотт в своей классической книге «Становление романа» связал бурный количественный рост романной продукции в xviii веке с растущим спросом на домашние развлечения со стороны женщин, избавленных от традиционных хозяйственных забот и получивших слишком много свободного времени. Английский роман, согласно Уотту, в прямом смысле возрос из праха скуки. А скука была именно тем, от чего я страдал. Чем чаще прибегаешь к искусственным средствам борьбы с ней, тем менее эффективными они становятся; так что мне приходилось повышать и повышать дозы, пока незаметно для себя я не начал проверять электронную почту каждые десять минут, пока порции жевательного табака не стали у меня очень большими, пока мои две рюмки на ночь не превратились в четыре, пока я не достиг в компьютерном «солитере» такого мастерства, что целью моей было уже не выиграть партию, а выиграть подряд не меньше двух партий — этакий «метасолитер», где интерес состоит не в игре как таковой, а в скольжении по волнам беспроигрышных серий. Самой длинной на тот момент была у меня серия из восьми выигрышей.