Дальний остров - Джонатан Франзен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Труднее, надо признать, сопереживать той инфантильной ярости, тем перенаправленным гомицидальным импульсам, что видны в некоторых обстоятельствах его смерти. Но даже тут я могу распознать уоллесовскую логику кривого зеркала, извращенный вариант стремления к интеллектуальной честности и последовательности. Чтобы смертный приговор, который он себе вынес, был заслуженным, исполнение приговора должно было причинить кому-то сильнейшую боль. Чтобы раз и навсегда доказать, что он действительно не достоин любви, надо было как можно безжалостнее предать тех, кто сильнее всех его любил, — поэтому он покончил с собой дома и сделал так, чтобы они первыми его увидели. То же самое верно и в отношении самоубийства как карьерного шага: тот расчет на преклонение, на дешевую славу, что тут прослеживается, он в себе ненавидел, и он отрицал бы (если бы думал, что есть шанс отмазаться), что строил такие расчеты сознательно, а потом (если бы удалось прижать его к стенке) со смехом или поморщившись признал бы: да, чего уж там, было такое. Я представляю себе некую часть Дэвида, уговаривающую его стать на путь Курта Кобейна[6]соблазнительно-рассудительным тоном старого беса из «Писем Баламута» Льюиса (одной из любимых книг Дэвида), указывающую ему, что, наложив на себя руки, он удовлетворит свою скверную тягу к карьерным выгодам и одновременно, поскольку это будет означать капитуляцию перед той его частью, которую атакуемая лучшая часть считает греховной, еще убедительней подтвердит справедливость вынесенного себе смертного приговора.
Это не значит, что Дэвид провел последние месяцы и недели в оживленном интеллектуальном собеседовании с собой на манер Баламута или Великого инквизитора. Он был под конец настолько болен, что любая новая мысль, о чем бы она ни была, мгновенно и неуправляемо ввинчивалась все в то же сознание им своего недостоинства, из-за которого он постоянно испытывал страх и боль. Но одной из его любимых тем, что особенно ясно выражено в рассказе «Старый добрый неон» и в трактате о Георге Канторе,[7]была бесконечная делимость любого сколь угодно малого промежутка времени. Он постоянно страдал в то свое последнее лето, однако в зазорах между неизменно мучительными мыслями ему хватало места, чтобы вынашивать идею самоубийства, устремляться вперед по логической цепочке и приводить в действие практические планы (которых он в итоге разработал по меньшей мере четыре) осуществления этой идеи. Когда ты решаешь сделать что-то очень нехорошее, намерение и его обоснование рождаются одновременно и полностью сформированными; это подтвердит всякий наркоман или алкоголик, собравшийся нарушить воздержание. Хотя мысль о самоубийстве как таковом причиняла боль, оно стало — вспоминая название еще одного рассказа Дэвида[8]— его своеобразным подарком самому себе.
Будь правы прекраснодушные люди, которые, публично рассуждая о Дэвиде, называют его самоубийство доказательством того, что — как для Ван Гога в песне Дона Маклина[9]— «не подходит этот мир для такой возвышенной души», это значило бы, что существовал некий цельный Дэвид, великолепный, возвышенный и невероятно одаренный, и что, перестав принимать антидепрессант нардил, который принимал двадцать лет, он испытал сильнейшую депрессию и потому, совершая самоубийство, не был собой. Я не буду обсуждать ни диагноз (не исключено, что он страдал не просто депрессией), ни вопрос, как такой прекрасный человек мог настолько глубоко проникать в мысли отвратительных людей. Однако, помня о его неравнодушии к Баламуту и несомненной склонности обманывать себя и других — склонности, которая в годы ремиссии проявлялась слабее, но искоренена не была, — я считаю, что духу его творчества лучше соответствовала бы повесть о раздвоении мыслей и чувств. Он сам мне говорил, что никогда не переставал бояться возвращения в психиатрическую больницу, куда попал в юности после попытки самоубийства. Соблазн самоубийства — последнего решительного сведения счетов — может принять скрытую форму, но полностью не исчезает. Безусловно, у Дэвида были «хорошие» причины отказаться от нардила: страх, что долгосрочные физические побочные эффекты укоротят хорошую жизнь, которую ему удалось для себя выстроить; подозрение, что психологические последствия могут плохо отразиться на лучшем, что было у него в жизни (на работе и отношениях с людьми), — но имелись также причины и не столь «хорошие», продиктованные эго: перфекционистское стремление быть менее зависимым от медикаментов, нарциссистское нежелание видеть себя неизлечимо больным психически. Чему мне трудно поверить — это что у него не было также и очень плохих причин. Под прекрасной, умной высоконравственностью, под внушающей любовь человеческой слабостью мерцали помыслы закоренелого наркомана, мерцало тайное «я», которое двадцать лет подавлялось нардилом, но наконец улучило возможность вырваться на волю и сделать свое самоубийственное дело.
Эта двойственность сказалась на нем в последний год, когда он перестал принимать нардил. Своими странными решениями, касавшимися методов лечения, он, казалось, только вредил себе, он весьма часто обманывал психотерапевтов (которым можно только посочувствовать — им достался поистине сложный случай) и под конец сотворил целую тайную жизнь, посвященную самоубийству. В тот год Дэвид, которого я хорошо знал и очень сильно любил, храбро сражался, стараясь заложить более надежный фундамент для своей работы и жизни, борясь с мучительной тревогой и нестерпимой болью, — а тем временем другой Дэвид, которого я знал хуже, но достаточно хорошо, чтобы испытывать к нему неприязнь и недоверие, методично строил планы самоуничтожения и отмщения тем, кто его любил.
То, что отказаться от нардила он решил, когда работа буксовала — когда ему наскучили старые приемы, а новый роман не мог воодушевить настолько, чтобы найти способ писать его дальше, — факт существенный. Сочинительство всегда — и особенно когда он писал «Бесконечную шутку» — было его любовью, и во время многих наших разговоров о роли и назначении романа он очень уверенно утверждал, что художественная литература — решение, наилучшее решение проблемы экзистенциального одиночества. Литература была для него воздушным путем с необитаемого острова, и, пока этот путь существовал — пока он мог, находясь на острове, вкладывать свою любовь и страстность в послания на материк, пока эти послания воспринимались там как срочные, свежие и правдивые новости, — он в определенной мере был и счастлив и обнадежен. Но когда после многолетних попыток справиться с новым романом его надежда на литературное творчество умерла, другого выхода, кроме смерти, не осталось. Если почва, где прорастают семена пагубных пристрастий, это скука и если феноменология и телеология самоубийства те же, что у пагубных пристрастий, то Дэвида, можно сказать, убила скука. В его раннем рассказе «Здесь и там» брат стремящегося к совершенству молодого человека по имени Брюс говорит ему, что «быть совершенным — значит быть ужасно скучным», а Брюс рассуждает так: