Можно я побуду счастливой? - Мария Метлицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И пальтишко свое износила до белизны обшлагов. Английский драп синего цвета, подбитый сереньким кроликом, с бархатной стоечкой у нежной шеи – прожило оно до мирного времени, пока дочери не выкинули «это добро». Только сережек, подарка мужа на рождение сына, прозрачных бриллиантовых капелек редкой грушевидной формы, не осталось – проели в войну.
Развлечений в ее жизни было немного – в город, в Минск, выезжали не часто – раз в месяц: в гости к родне, за важными покупками или же к докторам на прием. Ну и в синематограф, а после в кондитерскую – побаловать себя кофе с пирожными. А так – обычная женская жизнь: трое детей, кухня, сад-огород. Жизнь трудовая, но не голодная. Спокойная жизнь, дай бог всякому!
Ее обожали все внуки и правнуки – доброты она была невероятной, тихая как мышонок, неприхотливая, совсем некапризная. Очень смешливая. Пела нам песни и рассказывала сказки с таким выражением, по «ролям», что нас разрывало от смеха.
Картинка из детства – бердянский двор в самом центре, улица Красная. Четырехэтажный дом, квартира тетушки, бабушкиной сестры, – три комнаты, маленькая кухня. На балконе, под марлей – от мух, – сушатся знаменитые азовские «бички». Мы, конечно же, потихоньку таскаем их оттуда. Во дворе на скамеечке сидят местные старушки – бабушка Марьяся среди них. Худенькая, как подросток, в легком темном платьице, в платочке на голове, сидит, опираясь на палку.
Она видит нас, правнуков, и машет рукой, смеется:
– Ну, бандиты! Дел понаделали?
Потом, спустя годы, так же сидели моя бабушка и ее сестра.
Потом… потом скамеечка опустела. Ушли старики. И двор опустел. И жизнь опустела без них.
В начале двухтысячных мы с уже взрослым сыном поехали в Литву, навестили моих двоюродных сестер в Минске и решили заехать в Острошицкий городок, на родину бабушки. Это совсем близко от Минска – километров пятнадцать.
Пыльная дорога, заросший пруд. Восстановленная церквушка – во дворе еще стояли строительные леса. Навстречу вышел молодой батюшка, разговорились. Объяснили, что мы москвичи, едем в отпуск и вот решили заехать. Он кивнул и грустно сказал, что от «прежнего» почти ничего не осталось – пруд да дорога. Нет, есть еще старое строение – кажется, бывшая больница, заброшенное, полуразрушенное здание. Да! Еще старое кладбище! Правда, и оно совсем заросшее и заброшенное. Мы пошли туда – бурьян и осока по грудь, огромное поле. Сын рванул вперед и закричал:
– Мам, я нашел!
Я подошла и увидела несколько полукруглых, замшелых камней с еле заметными буквами. С трудом различили остаток фамилии – точнее всего несколько букв. Гладили эти теплые камни и плакали. Тишина была какой-то нереальной, даже оглушительной. Где-то жужжал шмель, над головой стрекотала пепельная стрекоза. Жарило солнце, чуть колыхалась трава. Вечный покой и вечная природа. Почти вечные камни, но и им, кажется, отпущен свой срок. И все же человеческая жизнь оказалась куда короче, чем все остальное! Но не короче человеческой памяти.
До войны бабушка с мамой, как я уже говорила, жили на Кировской. Служила бабушка делопроизводителем в управлении при Московском отделении жилищного хозяйства, почему-то в секретном отделе. Что они там засекречивали – одному богу известно. Сразу после ареста мужа пришла к своему начальнику и все ему рассказала. Тот выслушал молча, глаз не поднял и, тяжело вздохнув, принял решение – тут же перевел ее в другой отдел – несекретный – и даже повысил зарплату. Словом, он бабушку спас. Имя этого человека, ее начальника, – Давид Львович Бронер. Мама помнит его до сих пор.
В самом начале войны бабушка с сыном и дочкой, моей будущей мамой, эвакуировались в Татарию. До Казани – на поезде, дальше по Волге – на пароходике. Мама помнит, что маленький пароходик почему-то горел.
Всю жизнь бабушка хранила самые теплые воспоминания об этом глухом татарском селе и о его жителях – приняли их там тепло и радушно. Работала она в бухгалтерии при совхозе, носящем гордое имя «Пятнадцатилетия Октября». Старший бабушкин сын, мамин брат, вчерашний московский школьник, работал в поле на тракторе. Семнадцатилетним подростком он ушел на фронт – в последний призыв.
Комнатка, где они жили, была крохотной, шестиметровой. Дети спали у печки, бабушка – у окна. Туда же, в Татарию, приехали и ее родители. Приехали, когда бабушка умирала от воспаления легких – холод в избе был такой, что к подоконнику примерзали, покрываясь инеем, ее прекрасные длинные волосы. Прадед быстро собрался и уехал в Казань, продал там свое наследство, золотые часы-луковку на цепочке, привез дочке лекарство, которое и спасло ее жизнь. Он, мой запасливый и расчетливый прадед, умудрился раздобыть и пшено, и фасоль – словом, выжили.
В 43-м вернулись в Москву. Комнаты, слава богу, сохранились – бабушка высылала домработнице Дусе деньги за коммуналку. Дуся в войну жила там же, на Кировской. Конечно, сожгла все книги и мебель – обычная история, надо было как-то выживать. Бабушка ее, разумеется, не отругала.
Итак, наступила мирная жизнь. Осталось жилье, вернулся с войны старший сын – инвалидом, с ранением, изуродовавшим его лицо, но живой, что было огромным счастьем. Росла умница дочь. И снова ежедневные подвиги, снова борьба за жизнь. Борьба, а не жизнь: после войны бабушка работала в бухгалтерии домоуправления, зарплата копеечная, карточки. В школу мама пошла в подкрашенных мелом парусиновых тапках на веревках. В дождь мел таял и растекался под ногами белой лужицей. От стыда мама плакала. Единственное ее платье было сшито из отцовской гимнастерки – серой, застиранной, усеянной плотными кубиками штопки.
Были у бабушки подруги – Геня, Галя, Берта. Я прекрасно их помню, этих ангельских старушек – бедных, плохо одетых, одиноких и никогда не унывающих. В театры – раза два в месяц! В музеи и того чаще. Ну и в гости друг к другу! Муж, кстати, имелся только у Гали – остальные вдовели.
Вспоминаю один Новый год. Родители в командировке. Любимая бабушкина подружка Геня живет далеко, возле Измайловского парка. Вечером едем к ней отмечать. Комнатка на первом этаже, очень низком, окном почти в землю. Деревянные крашеные полы, кровать с металлической спинкой. Кипенно-белое покрывало. Старенький телевизор, черно-белый «Темп». Бьющая в глаза бедность и такая же отчаянная чистота. Небольшой круглый стол, парадная, местами подштопанная скатерть. На столе – плошечки с закуской, салатами – оливье, селедка под шубой, тертая морковка, свекла с чесноком. Пирожки. Бутылка сладкого шампанского.
Еле слышно работает телевизор – Брежнев шамкает челюстью и хвалится успехами, что-то там про закрома и пятилетки, которые в срок. Укладывают меня спать поздно, почти в час ночи. Я засыпаю под бабушкин и Генин размеренный, тихий и убаюкивающий шепот. На столе горит лампа, прикрытая старым платком. Среди ночи просыпаюсь и вижу ту же картину – две пожилые женщины, чья дружба проверена годами и самой жизнью, по-прежнему сидят друг напротив друга. Склоненные седые головы – у обеих старушечьи пучки. И разговор, разговор – без конца. На улице поскрипывает желтый фонарь и слабо пробивается рассвет, а они все сидят. Вспоминают. И не кончается, тихо течет их беседа. Журчит неспешно, как ручеек. Ну а я – я снова засыпаю, как мне и положено.