Семья мадам Тюссо - Вера Колочкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Банка с молотым кофе была пуста. Надо же, как некстати — придется возиться с кофемолкой. Имелся, конечно, и растворимый, но Лена его терпеть не могла.
Что ж, будем молоть…
Николай усмехнулся, насыпая кофейные зерна в кофемолку. Да уж, будем молоть. Получилось в той же интонации, как у Никулина в старой комедии — будем искать… Что он там искал, халатик с перламутровыми пуговицами? Да, смешно.
А если по правде — ничего смешного и близко нет. Если по правде — несчастье в семье случилось. Но где силы взять, чтобы эту правду до конца осознать, чтобы пропустить ее через душу, через сердце, чтобы по-настоящему, искренним живым чувством? И чем это «чувство чувствовать», когда внутри ничего нет, кроме свежей порции Лениной злобы? Ух, ядреная была порция, трудно будет переварить! Хотя, если разбавить лекарством… С лекарством вполне себе переварится.
Николай воровато оглянулся на дверь, ловким движением выудил из дальнего углового шкафчика початую бутылку водки, жадно хлебнул прямо из горлышка. Сморщился, втянул в себя дух смолотых кофейных зерен, подошел к окну, начал снова крутить ручку кофемолки. Шибче, шибче, с остервенением даже. Ух, пошло хорошо… И в голове яснее стало, и в сердце. Можно и «чувство почувствовать», и пожалеть бедную Лену по-настоящему.
Лена, Лена…
Говоришь, алкоголик? Да, ты права. Я алкоголик. А кем я еще должен быть — рядом с тобой? Разве другое возможно?
Разве это возможно — вылепить другого мужа из подручного материала, как тебе хотелось? Я ведь живой человек, из плоти и крови, пусть с мягким и податливым, но все же характером. Да и хотелось ли тебе другого мужа?
Для тебя, Лена, все близкие люди — подручный материал. Воск. Потому что из близких людей легче лепить восковых кукол, правда? Близким труднее сопротивляться, труднее совладать с твоим властным характером.
Знаешь, как тебя за глаза называют наши дети? Думаю, знаешь. Они называют тебя «мадам Тюссо». И думаю, тебе такое знание ужасно приятно, хотя мы с тобой это никогда не обсуждали. Потому что ты никогда и ничего со мной не обсуждаешь. Ты никогда не опускаешься до моего уровня, потому что я для тебя — никто. Я алкоголик, я старая восковая кукла, задвинутая в темный и пыльный угол.
Мадам Тюссо… Интересно, кто это придумал, Юлик или Жанна? Скорее всего, Юлик, у него с детства было богатое воображение. Хотя и придумывать ничего не надо, имя само витает в воздухе, надо только прислушаться и уловить. И услышать, к примеру, с каким достоинством ты говоришь о себе — я, мол, Елена Максимовна Тюрина, урожденная Сосницкая. Так и слышится — мадам Тюссо… Хотя по паспорту мою фамилию носишь, и с молодости числишься Тюриной, и никакой Сосницкой в паспорте не прописано. Если уж так хотелось, могла бы и девичью фамилию сохранить, никто не неволил Тюриной называться, и замуж метлой никто не гнал. Наоборот все было, если вспомнить…
Рука устала крутить кофемолку. Да и много уже намолол, хватит на пару дней. С кофе все понятно, а вот что на завтрак изобрести? Может, пойти, спросить?
Можно спросить, конечно. Хотя есть опасность подхватить свежую порцию гнева, а он сегодня у Лены особо ядреный, смешанный с бессилием и отчаянием. Да и можно понять… Но если еще пятьдесят граммов пропустить, то к пониманию вполне можно и сочувствие присобачить.
Нет, лучше не ходить все-таки, не спрашивать. Утро еще, а водки мало осталось. Надо будет прикупить сегодня в запасец, времена настали трудные, запасец не помешает. А на завтрак овсянку-пятиминутку заварить можно. Яблочко туда потереть…
Поставив на поднос чашку с кофе и тарелку с овсянкой, он осторожно двинулся по коридору, стараясь не шаркать тапками. Лена ужасно не любила, когда он шаркал тапками. Раздражалась. Лену все раздражало, что от него исходило. И она права — нельзя в старости жить вдвоем. Но если дожили вместе — куда друг от друга денешься? Тем более не в ее нынешнем положении о прелестях одиночества рассуждать. Лучше бы спасибо говорить научилась. Вон, кофе в постель муж несет, как в молодости. Чего еще?
Открыл дверь спальни, вошел…
Лена спала, разметав седые волосы нимбом вокруг головы. Лицо волевое, сердитое, брови напряженно сведены к переносице. А в уголке глаза мутной каплей застыла непролитая слеза. Плакала, значит. Поплакала и уснула.
Он потоптался неловко рядом с кроватью, не зная, что делать с подносом. Оставить на тумбочке? Но все остынет, когда Лена проснется. Но если не оставишь — скажет потом, что и не приносил. Пусть лучше остынет. Лучше новый кофе сварить, когда проснется. А кашу и разогреть можно.
Словно услышав его мысли, Лена тихо застонала, перекатила голову по подушке, но не проснулась. Мутная слеза нашла себе путь, медленно скатилась по щеке, упала за шею.
Николай замер с подносом, глядя на жену. Какая она… Даже в этих обстоятельствах — волевая. И красивая, несмотря на свои семьдесят с гаком. Черты лица сохранили определенность, ничего никуда не расплылось, не заострилось и не провалилось, и каждая морщинка знает свое место, то есть не распускается ветвями, куда не положено. Даже седина приобрела к возрасту благородный голубой оттенок, что было большим удобством, как Лена говорила, — волосы красить не надо.
Да, если бы суставы не подвели… Была бы в полной силе мадам Тюссо. А так… Никогда не знаешь, в какое место тебя судьба тюкнет. А главное — за что.
Поставив поднос на тумбочку, Николай на цыпочках вышел из комнаты. Правда, старания с «цыпочками» едва не сыграли с ним злую шутку — чуть не грохнулся на пороге, не удержав равновесия. Хорошо, вовремя удалось за косяк ухватиться.
Добравшись до кухни, плотно прикрыл за собой дверь, перевел дух.
«Переведенный» дух немедленно потребовал порцию допинга. И как ему откажешь, бедному-несчастному? Никак.
Пока закипал чайник, Николай почистил себе селедку. Как говорила Лена — еда Шарикова Полиграфа Полиграфовича. Да бог с ней, с Леной… Что теперь, в удовольствии себе отказывать?
Селедку он покупал от Лены тайком. Причем не любил селедку готовую, разделанную да закатанную в непонятный соус. Любил селедочную плоть пальцами почуять, поковырять ее, родимую, матерком тихим обласкать да проглотить голодную слюну предвкушения. Потом хлебца ржаного отхватить от души, да на хлебец уложить селедочку, да сверху зеленым лучком посыпать… Эх, говори, Москва, разговаривай, Расея! Шариков я, Полиграф Полиграфович, и вся моя жизнь такая, горько-соленая, под черный хлебушек! И куда ты меня, жизнь, завела? А начиналась как хорошо.
Очень, очень хорошо начиналась. Хотя, по нынешним капризным временам, стыд сказать, где она начиналась. Но чего стыдиться — непонятно. Да, в колхозе она начиналась. Не стыдно было в те времена колхозником называться, никто в ответ и доли насмешливого презрения на морде лица не конструировал. Они, например, хорошо с матерью жили, хоть и без отца, но справно. Дом рубленый имели, корову и другую всякую живность, мотоцикл с коляской. Бывало, по воскресеньям раным-рано мамка в коляске усядется, кулями с домашней всячиной обложится, и он мчит ее в райцентр на базар… А обратно — с деньжонками да с покупками. А вечером — в баньку… Чем плохо? И всегда на свежем воздухе, и румянец во всю щеку, и здоровье с веселостью из организма так и прут наперегонки, не остановишь.