Семья мадам Тюссо - Вера Колочкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У тебя блин горит.
— Пусть горит. А я вот что тебе скажу, милый: ничего ты в жизни не ценишь как следует. Скажи спасибо, что у тебя отец есть. И что любит тебя, дурака. А вы… Совсем вы его затуркали… Жалко, хороший дядька.
Она махнула рукой, снова повернулась к плите. Тихо чертыхнулась, убирая со сковороды подгоревший блин. Хотела еще что-то сказать, но из комнаты прилетел тещин визгливый с хрипотцой голосок:
— Оля! Оля, ты где? Я еще чаю хочу! Дай мне чаю, Оля! И печенья еще принеси! Ты мне совсем ничего не даешь поесть, Оля!
Ольга ушла, наказав Юлиану не забыть перевернуть блин. Он вяло кивнул, потом откинул голову на спинку диванчика, закрыл глаза.
Как надоело все. Жизнь не удалась. Ты занимаешься не тем, живешь не там, женат не на той. И мама еще… Надело, надоело…
На сковородке подгорал неперевернутый блин. Вставать с диванчика не хотелось. Надоело все, надоело…
Интересно, Жанна поехала к маме или нет?
* * *
Папин звонок застал Жанну врасплох. Если можно было выбрать менее удачное время, чтобы сообщить неприятные новости, то папа его выбрал. Не специально, конечно, он же не знал… И тем не менее.
И что теперь делать — в этой дурацкой ситуации? Встать со стула, одеться и молча уйти? Но Макс подумает, что она совсем ушла. Что сделала свой выбор. Он именно так все и поймет, и ее объяснение, что надо было срочно уехать к маме, примет за вежливую легенду. Дурацкая, глупая ситуация. Глупее не придумаешь. Потому что выбрать практически невозможно — остаться или уйти. Потому что на самом деле выбора нет, когда остаться нельзя, а уйти некуда. И сил тоже нет. Кончились.
Еще бы не кончились — после бессонной ночи. После того, как узнала правду — Макс летал в Прагу не один. Добрые люди всегда откроют на правду глаза, даже когда их об этом не просят.
Вот зачем Ленке Кукушкиной надо было ей звонить? «Ах, Жанка, у меня такие новости! Такие новости!» Даже голос дрожал от предвкушения, что сейчас в чужую душу нагадит. И нагадила-таки. Ну, летела в одном самолете с Максом, видела его с рыженькой-смазливенькой и молчала бы себе в тряпочку. Но разве Ленка смолчит? Ни за что не смолчит. Наоборот, в мельчайших подробностях все опишет — как обнимал, как на ушко шептал, как за коленку трогал. Наверное, из принципа — не доставайся же ты никому, личная жизнь! Если у Ленки ее нет, значит, и у других не должно быть! Лучше бы кто другой Макса в самолете увидел, но не эта вездесущая и завистливая Кукушкина.
А самое обидное, что и не нужны никакие подробные живописания рыженькой-смазливенькой, и без того понятно, кто она есть. Это секретарша Наташа из офиса, где Макс работает. Милая девушка, общительная, улыбчивая. И с ней так мило всегда по телефону разговаривала, когда надо было срочно Макса найти. И на корпоративах тоже проявляла к ней веселое хмельное дружелюбие. И вообще, мысли плохой не было в ее сторону.
Сначала она Кукушкиной не поверила — мало ли кто с Максом рядом в самолете оказался. Может, знакомую встретил, в школе вместе учились? Может, у них школьный роман был — отчего ж за коленку невзначай не потрогать да на ушко чего не шепнуть? А потом сопоставила все… Разложила по полочкам… Время-то было, чтобы сопоставлять да по полочкам раскладывать, — целая ночь, перемежаемая кофе, красным вином и сигаретой. Тяжелая ночь…
А она еще думала — отчего это Макс не позволил его в аэропорту встретить? Не надо, мол, спи спокойно, я сам доберусь. Рейс такой неудобный, утренний. А оказывается, он вечером прилетел. Тем же самолетом, что и Кукушкина. С рыжей-смазливой Наташей. И заявился домой только утром. Вот интересно, им в Праге совместных ночей не хватило, что ли? Решили дома еще одну прихватить?
Утром она открыла ему дверь, повернулась, молча ушла на кухню, никак не отреагировав на его обиженное:
— Жан, ты чего? Случилось что-нибудь, да? Я ж тебе звонил с вечера — вроде ничего не случилось.
Да, он звонил с вечера. Аккурат успел перед звонком Кукушкиной. А потом телефон отключил. Но говорить ему про все это не хотелось — не было сил. Совсем измоталась за ночь, решая дилемму — быть или не быть.
Казалось бы, ответ сам напрашивается — не быть! Ни за что не быть! Измену прощать нельзя! Вы, сударь, подлец и коварный изменщик, вы моей любви недостойны!
А с другой стороны… С другой стороны, уже стучит колесами последний вагон, в который, если сейчас не впрыгнешь, то вообще никуда не уедешь. Останешься одна на станции, как в той песне… «Стена кирпичная, часы вокзальные, платочки белые, глаза печальные». Да, именно так и есть. На всю оставшуюся жизнь — одиночество и глаза печальные. Чего уж себя лишним оптимизмом обманывать, надо правде в глаза смотреть.
Ах, дорогая горькая правда. Правда и только правда. Ничего, кроме правды… Кто она есть, если со стороны правды? Отставная балерина тридцати шести лет. Внешность не голливудская. Счета в швейцарском банке не имеет. Нормальной человеческой специальности — никакой, даже бухгалтерских курсов за плечами нет. Смогла пристроиться в детский дом творчества, кружок хореографии вести — и на том спасибо. Зарплата бюджетная — слезы, само собой…
Да, было дело, в детстве подавала надежды. Хотя и не надежды это были, а так, поползновения. Может, потому что мамин одобрительный кивок надо было выслужить. Старалась до изнеможения, до обморока, истязала себя у станка, однажды в больницу с нервным истощением загремела. Но вышла из больницы — и все сначала.
А иначе никак нельзя было. Иначе мама будет ею разочарована и сделает такое лицо… Такое… После которого жить нельзя. После него ты и не девочка по имени Жанна, а так, непонятное существо. А непонятному существу не полагается одобрения. О, как страшно жить без маминого одобрения, о, детский ужас, который ломает психику, тащит самооценку в минус. Это она сейчас, будучи взрослой, это хорошо понимает. А когда была маленькой, не понимала. Маленькая Жанна боялась быть сломанной куклой, которую не жалко выбросить в мусорный контейнер.
Но тем не менее это случилось со временем. Потому что подавать надежды могут все, а танцевать первые партии — далеко не все. Но маме же не объяснишь, как трудно вырваться из кордебалета на первые партии! Практически невозможно! Мама одно твердит — стараешься плохо, ленишься, не о том думаешь. Целью не одержима, не бросаешь себя на алтарь.
Господи боже, слова-то у мамы какие были — алтарь. Целью не одержима. Это она — не одержима? Когда ни одной минутки не имела права потратить на что-то другое, кроме жестокой цели? Когда девчачьи радости были неведомы, недоступны?
Хотя… Может, мама и права была в чем-то. Или одержимость у нее неправильная была. У мамы была правильная, а у нее — всего лишь тень маминой одержимости. Да и минутки, потраченные на другое, тоже были, тайные и своевольные. Ох, если бы мама узнала о тех минутках! Ох, что бы тогда было, представить страшно!
Они были совсем безвредные, эти минутки. По утрам настигали, когда проснешься, а будильник еще не прозвенел. Или вечером, перед сном. Когда вдруг возникнет в голове картинка, не имеющая к балету никакого отношения, и хочется за нее ухватиться, как утопающий хватается за соломинку, и жить, и дышать, и ощущать себя другим человеком. Не одержимым и не бросающим себя на алтарь, а просто счастливым. И все время на этих картинках одно и то же, такое, о чем не расскажешь, особенно маме. Потому что там счастье — обыкновенное. Там дом, семья, дети. То есть ее собственная семья, ее собственные дети. Вот она старательно наводит уют в доме, вот готовит обед. Вот все они сидят за столом и лампа уютно светит.