Все души - Хавьер Мариас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Papirotazo, ну да. Особого рода щелчок, производится большим и указательным пальцами, получил название от слова papiro – папирус, поскольку именно таким образом археологи щелкали по развороту папирусов, обнаруженных в Египте во время раскопок начала девятнадцатого века: так они проверяли папирусы на прочность и заодно приступали к определению их древности.
И никто не отвечал применением грубой силы, никому не приходило в голову возразить, что от одного такого щелчка разлетелся бы в прах папирус любой династии; наоборот, студенты старательно записывали, английский же коллега – возможно, ошарашенный грубой экспрессивностью слова, а возможно, и опьяненный внезапным видением Египта наполеоновской поры – подтверждал мое объяснение («Вы слышите? Papirotazo – производное от слова раpiro: pa-pi-ro-ta-zo»), а потому у меня еще хватало мужества настаивать на своем и подкреплять вымысел эрудицией:
– Таким образом, слово это возникло сравнительно недавно по аналогии с более ранней формой capirotazo: так именуется щелчок, болезненный и оскорбительный, – и я сделал паузу, дабы, щелкнув пальцами в воздухе, проиллюстрировать объяснение, – поскольку существовал обычай награждать таким щелчком кающихся в капюшонах – участников шествий во время Страстной недели: в знак унижения их щелкали по верхушке капюшона, называемого также capirote.
И коллега мой, как прежде, подтверждал («Вы слышали? Ca-pi-ru-te, ca-pi-ro-ta-zo»). Упоение, переполняющее некоторых преподавателей-британцев, когда они произносят по-испански самые несуразные слова, неизменно умиляло меня; больше всего их радовали образчики в три слога и более. Помню, Мясник наслаждался так, что забыл про благовоспитанность и задрал ногу (тут обнажилась снежно-белая щиколотка: слишком короткий носок был втянут внутрь прожорливым башмачищем; так вот, закинув ногу – непринужденно и не без изящества – на пустой пюпитр и пошевеливая ею в такт, Мясник ликующе скандировал: «Ve-ri-cue-to, ve-ri-cue-to. Mo-fle-tu-do, mo-fle-tu-do».[6]В действительности же, как мне пришлось убедиться впоследствии, благосклонность, которую мои фантазии в области этимологии снискали среди моих британских коллег, объяснялась безупречной их воспитанностью, чувством солидарности и умением поразвлечься. В Оксфорде никто ничего не скажет напрямик (откровенность была бы ошибкой самой непростительной и к тому же самой ошеломительной), но дошел я до этого умозаключения, лишь отбыв свой двухлетний срок в Оксфорде, когда, прощаясь со мною, Дьюэр-Инквизитор сказал мне среди прочих высокопарностей:
– Мне будет не хватать твоих фантастических сведений по части этимологии. Они всегда изумляли меня до крайности. Мне не забыть, как ты меня потряс, когда объяснил, что слово papirotazo происходит от раро[7]и означает щелчок по горлу противника: я просто рот разинул. – Он сделал недолгую паузу, чтобы насладиться моим смущением. Прицыкнул языком и добавил: – Восхитительная наука – этимология, какая жалость, что студенты, бедные безмозглые юнцы, пропускают мимо ушей девяносто пять процентов диковинок, которые слышат от нас, и наши открытия ослепляют их лишь на несколько мгновений, примерно до конца занятий. Век буду помнить: pa-pa-da,[8]pa-pi-ro-ta-zo, – и он слегка согнул ногу в колене. – Подумать только! Фантастика.
Полагаю, я побагровел; как только смог, помчался в библиотеку и обнаружил, что и в самом деле пресловутое papirotazo происходит от раро, куда в былые времена щелкали противника с целью унизить. Я острей, чем когда-либо, ощутил себя самозванцем, но в то же время совесть моя немного успокоилась, поскольку я решил, что мои этимологические гипотезы, взятые с потолка, ненамного нелепее и неправдоподобнее, чем истинные. По крайней мере та, которую я вычитал в словаре, казалась мне почти такой же сумасбродной, как та, которую изобрел я экспромтом. В любом случае сведения такого рода, чисто декоративные, держались в памяти слушателей недолго, независимо от того, были они ложью, правдой или полуправдой. Порой истинное знание нам безразлично, и тогда выдумка позволительна.
* * *
Я исходил город Оксфорд вдоль и поперек, знаю почти все его закоулки, а также окрестности с трехсложными названиями: Хедингтон, Кидлингтон, Уолверкоут, Литлмор (Эбингдон, Каддесдон – чуть подальше). Заодно мне запомнились и почти все лица тех, кого я там встречал, хотя с тех пор миновало уже два или три года; а вторично встретить одного и того же человека в этом городе не так просто. Чаще всего я бродил без цели и без определенного маршрута, однако ж отлично помню, во время второго триместра моей преподавательской деятельности (период, называемый Илларионов триместр,[9]восемь недель с января по март) я бродил дней десять с целью, которая взрослому человеку не по возрасту и в которой тогда – покуда она у меня была, эта цель, – я не признавался даже самому себе. Случилось это незадолго до знакомства с четой Бейз, с Клер и Эдвардом, и на деле то, что я перестал преследовать эту цель или даже отказался от нее (да, именно отказался) наверняка было вызвано моим знакомством с Клер Бейз и ее мужем, а не только тем, что цель эта была достигнута и в то же время потерпела крах в один ветреный день на Брод-стрит как раз в тех же числах.
Дней за десять до того, как меня познакомили с четой Бейз, с Клер и Эдвардом, и мы стали общаться, я возвращался из Лондона последним ночным поездом, отправлявшимся из Паддингтона около двенадцати. Этот поезд выручал меня по пятницам и субботам, когда я возвращался из Лондона: в столице мне негде было ночевать, кроме гостиницы, а гостиницу я мог себе позволить лишь изредка. Обычно я предпочитал уезжать домой и, если понадобится, наутро снова отправляться в столицу – прямым поездом меньше часа, – когда там требовалось мое присутствие. Последний поезд Лондон – Оксфорд не был, однако же, прямым. Неудобство это возмещалось тем, что я мог провести лишний час в обществе моих друзей Гильермо и Мириам, супружеской четы, жившей в Саут-Кенсингтоне; беседы в их гостеприимном доме были завершающим этапом моих странствий по Лондону. Но чтобы таким образом добраться до Оксфорда, мне приходилось делать пересадку в Дидкоте, поселке, где единственным знакомым мне местом была унылая станция, да и ту я всегда видел после наступления сумерек. Иногда второго поезда, того, который доставлял нас в Оксфорд с непостижимой мешкотностью, еще не было на путях, когда на перроне появлялись шесть-семь пассажиров из Лондона (видимо, с точки зрения «Бритиш рейл»[10]мы, пассажиры двенадцатичасового поезда, были сплошь нераскаянные полуночники, а потому вполне могли улечься спать и попозже), и тогда приходилось ждать «подкидыша» на безлюдной и безмолвной станции; насколько удавалось разглядеть ее очертания в темноте, она, казалось, существовала отдельно от населенного пункта, к которому относилась, и была со всех сторон окружена полями, словно ложный полустанок.