После войны - Ридиан Брук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем двое других мальчишек, запрыгнув на капот, старались отодрать хромированную эмблему «мерседеса».
Шредер распахнул дверцу и, выскочив из машины, попытался схватить одного из них. Мальчишки проворно переместились на другую сторону капота, но Шредер успел ухватить одного из них за подол ночной рубашки. Он дернул беспризорника к себе, одной рукой сжал за шею, а другой влепил оплеуху.
– Шредер! – Льюис впервые за несколько месяцев повысил голос и сам удивился тому, как это прозвучало – сухо и надтреснуто.
Водитель, словно не слыша, продолжал отвешивать мальчишке затрещины.
– Halt![6]– Льюис выбрался из машины, и мальчишки испуганно попятились от автомобиля.
Шредер наконец услышал и остановился. На лице его застыло странное выражение, смесь стыда и сознания собственной правоты. Отпустив мальчишку, он вернулся в машину, бормоча что-то под нос и тяжело дыша, как после тяжелой работы.
– Hier bleiben![7]– сказал Льюис, глядя на сгрудившихся детей.
Старший мальчик двинулся к машине, еще несколько опасливо последовали за ним. Остальные, едва ли не сливаясь с пепельно-грязным ландшафтом, уже что-то выковыривали из мусора. Льюис почти чувствовал исходящий от детей запах голода. Со всех сторон к доброму английскому божеству, сошедшему с сияющей черной колесницы, уже тянулись грязные тощие руки. Льюис взял из машины походный рюкзак, в кармашке которого лежали шоколадный батончик и апельсин, протянул шоколадку старшему мальчишке:
– Verteil![8]
Апельсин он отдал самому младшему из детей, девочке лет пяти или шести, – вся ее жизнь прошла в войну, – повторив тот же наказ. Но малышка тут же впилась в апельсин зубами, словно это было яблоко, не обращая внимания на кожуру. Льюис попытался объяснить, что фрукт нужно почистить, но девочка быстро отвернулась, испугавшись, что ее заставят отдать бесценный дар.
Детей все прибывало, и все тянули руки, включая одноногого мальчика, опиравшегося на клюшку для гольфа.
– Шоко, томми! Шоко! – кричали они.
Ничего съестного у Люиса больше не было, зато имелось кое-что более ценное. Он достал портсигар, отсчитал десять сигарет «плеере» и протянул старшему, глаза у которого округлились при виде такого сокровища. Льюис знал, что нарушает инструкции – с немцами не общаться и не подпитывать черный рынок, – но сейчас ему было плевать на правила. Эти сигареты дети обменяют на продукты у какого-нибудь крестьянина. Инструкции и правила под диктовку страха и мести писали люди, сидевшие в своих безопасных кабинетах, а здесь, среди этих руин, сейчас и на ближайшее будущее законом был он.
Стефан Люберт стоял перед оставшейся прислугой – хромым садовником Рихардом, суматошной горничной Хайке и прослужившей в доме тридцать лет кухаркой Гретой – и давал последние наставления. Хайке уже плакала.
– Будьте почтительны. Служите ему, как служили бы мне. И, Хайке… да это и остальных касается… Если он предложит вам постоянное место, вы вольны в своем решении. Я в любом случае на вас не обижусь. Даже порадуюсь, если согласитесь, будете приглядывать тут за всем.
Люберт подался вперед и вытер слезинку с круглой щеки Хайке:
– Перестань. Хватит лить слезы. Радуйся хотя бы уж тому, что у нас нет русских. Англичане, может, и дикий народ, но не жестокий.
– Мне подать закуски, герр Люберт? – спросила Хайке.
– Конечно. Учтивость прежде всего.
– У нас нет печенья, – напомнила Грета. – Только кекс.
– Хорошо. Пусть будет чай, а не кофе. К тому же у нас и кофе нет. И подай в библиотеку. Здесь слишком ярко. – Люберт надеялся, что офицер приедет в унылый, серый день, но сентябрьское солнце сияло вовсю, проникая через высокое, в стиле ар-деко, мозаичное окно, расчерчивая светлыми полосами пол в музыкальной гостиной и холле, придавая комнатам особенно нарядный вид. – Так, где Фрида?
– В своей комнате, господин, – сказала Хайке.
Люберт сдержал вздох. Война закончилась больше года назад, но его дочь так и не капитулировала. Этот маленький бунт нужно незамедлительно подавить. Он устало поднялся по лестнице, остановился перед дверью, постучал и позвал дочь по имени. Подождав ответа – и зная, что не дождется, – вошел. Дочь лежала на кровати, приподняв ноги, на которые опиралась книга – «Волшебная гора» Томаса Манна с авторской подписью. На появление отца Фрида никак не отреагировала, сосредоточенная на том, чтобы не уронить книгу, ноги ее от напряжения слегка подрагивали. Сколько времени она уже в таком положении – минуту, две, пять? Не желая сдаваться, Фрида часто дышала через нос. Похвальное упорство, вот только все эти упражнения, которым обучали в Союзе немецких девушек, не несли в себе никакой радости, один лишь фанатизм.
Сила без радости.
Лицо Фриды начало краснеть, на лбу капельки пота поблескивали диадемой. Когда сил не осталось и ноги неодолимо начали разъезжаться, Фрида не уронила их на кровать, а медленно опустила, демонстрируя, что контролирует каждое движение.
– Рекомендую попробовать Шекспира или атлас, – сказал Люберт. – Вот это будет настоящая проверка крепости духа. – Хотя обычно его шутки отскакивали от дочери рикошетом, беззаботная шутливость оставалась главным оружием против ее агрессивного упрямства.
– Не имеет значения, какая книга.
– Скоро приедет англичанин.
Фрида резко села, без помощи рук, одним движением опустила ноги на пол и вытерла пот. На лице ее появилось ставшее привычным в последние годы злое выражение, и у Люберта кольнуло сердце. Она пристально посмотрела на отца.
– Я бы хотел, чтобы ты вышла встретить его.
– Почему?
– Потому что…
– Потому что ты, не сопротивляясь, отдаешь мамин дом.
– Фриди, прошу, не говори так. И пожалуйста, пойдем. Ради мамы…
– Она бы не ушла из дома. Она бы ни за что не позволила, чтобы такое случилось.
– Пойдем.
– Сначала попроси.
– Фрида, прошу тебя пойти со мной.
– Ты жалок!
Какое-то время они смотрели друг на друга, затем, не сумев переглядеть дочь, Люберт повернулся и вышел из комнаты. Сердце его колотилось. Внизу лестницы он наткнулся на свое отражение в зеркале – худое, болезненно-землистое лицо, бесформенный и какой-то поникший нос. Люберт считал, что жалобный вид будет только на пользу, а потому отыскал в шкафу старый, изъеденный молью костюм. Он давно смирился с мыслью, что дом придется отдать, – самый красивый особняк Эльбшоссе, перед которым, конечно, не устоит истосковавшийся по комфорту английский офицер, – но важно было произвести нужное впечатление. Он слышал рассказы о том, что союзники забирают в немецких домах все ценное, а уж англичане, эти империалисты с кругозором обывателя, всегда славились как гонители культуры. Особо Люберт беспокоился за полотна Фернана Леже и гравюры Эмиля Нольде, но надеялся, что если освободить дом достойным образом, то английский офицер не тронет имущество. Он разворошил пепел в камине, постаравшись представить дело так, будто в нем жгут мебель. Потом снял пиджак, ослабил галстук и попытался принять позу, полную одновременно и достоинства, и почтительности: руки висят вдоль тела, одна нога слегка отставлена назад. Нет, слишком небрежно, даже богемно – и слишком выдает его истинную суть. Люберт снова надел пиджак, затянул галстук, пригладил волосы и выпрямился, смиренно сложив руки перед собой.