Игра в классики - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, мне нелегко говорить о Маге, которая в этот час наверняка бредет по Бельвилю или Пантэну,[30] внимательно глядя себе под ноги, пока не найдет какую-нибудь маленькую вещицу красного цвета. А если не найдет, будет ходить так всю ночь, будет с остекленевшим взором рыться в мусорных баках, убежденная в том, что случится нечто ужасное, если она не найдет залога, чтобы откупить прощение или отсрочку. И так оно и есть, я это тоже знаю, потому что тоже верю в эти знаки и мне тоже порой случалось заниматься поисками красного лоскутка. С детства помню, если что-то падало на пол, я должен был обязательно это поднять, что бы то ни было, потому что, если я этого не делал, случалось какое-нибудь несчастье, не обязательно со мной, но с кем-нибудь из тех, кто мне дорог и чье имя начиналось на ту же букву, что и название упавшего предмета. Хуже всего то, что нет силы, способной удержать меня, когда что-то у меня падает на пол, и ничего не получится, если это поднимет кто-нибудь другой, — несчастье все равно произойдет. Много раз меня из-за этого принимали за сумасшедшего, да я и на самом деле схожу с ума, когда это делаю: бросаюсь, например, поднимать карандаш или какую-нибудь бумажку, выпавшую из рук, или кусок сахара, как это было однажды вечером в прибежище Вакха, в ресторане на улице Скриба, в присутствии огромного количества разномастных менеджеров, проституток в чернобурках и благополучных супружеских пар. Мы были там с Рональдом и Этьеном, и у меня упал кусочек сахара, причем он откатился довольно далеко от нашего столика. Первое, на что я обратил внимание, — как далеко он оказался, ведь вообще-то кусочки сахара остаются там, где падают, по причине своей кубической формы. А этот катился, словно нафталиновый шарик, что еще более усилило мою мнительность, так что в конце концов я решил: не иначе, какая-то сила вырвала его у меня из рук. Рональд, который меня знает, проследил взглядом за кусочком сахара и рассмеялся. Я еще больше перепугался и к тому же разозлился. Подошел официант, который подумал, что я уронил какую-то ценную вещицу, ручку «паркер» или вставную челюсть, например, но он мог только помешать мне, так что я, не говоря ни слова, ринулся на пол и стал искать сахар между ботинками и туфлями сидевших за столиком людей, которые преисполнились любопытства, полагая (и не без оснований), что разыскивается нечто весьма важное. За столиком сидели рыжая толстуха, еще одна женщина, не такая толстая, но тоже по виду шлюха, и двое менеджеров или что-то вроде того. Я сразу же обратил внимание на то, что сахара нигде не видно, а ведь я сам видел, как он упрыгал прямо под ноги сидевших за столиком людей (которые беспокойно ерзали, словно потревоженные куры). Хуже того, на полу лежал ковер, и Хотя он был сильно потерт, сахар мог забиться в ворс, и тогда мне бы не удалось его найти. Официант ползал по ковру с другой стороны столика, так что нас было уже двое четвероногих в этом курятнике, причем владельцы ерзающих ботинок уже начали, как безумные, возмущенно кудахтать. Официант был убежден, что разыскивается «паркер» или слиток золота, и когда мы в обстановке полумрака и интимной доверительности столкнулись с ним под столом нос к носу, и он спросил меня, что именно мы ищем, и я ему ответил, у него сделалось такое лицо — хоть брызгай на него фиксатором, но мне было не до смеха, страх сжимал мне желудок, и в конце концов я, дойдя до отчаяния (официант в ярости выпрямился), стал хватать туфли женщин, чтобы посмотреть, не прилип ли сахар к подметке под каблуком, тут курицы раскудахтались еще больше, а петухи-менеджеры клевали мне хребет, я слышал, как хохотали Рональд и Этьен, пока я ползал от столика к столику, и наконец нашел-таки сахар, который лежал за ножкой столика в стиле Второй империи.[31] Все были вне себя от злости, включая меня; зажав в руке сахар, я чувствовал, как он тает и смешивается с потом ладони, осуществляя свою отвратительную липкую месть, — и такие вещи происходят со мной ежедневно.
(-2)
Поначалу я жил здесь, будто все время истекая кровью, будто меня постоянно хлестали бичом, — то от необходимости чувствовать в кармане пиджака этот дурацкий паспорт в синей обложке, то не давала покоя мысль — висит ли ключ от гостиничного номера на доске, на своем гвоздике. Страх, неосведомленность, ослепление — это называется так, а вот так не говорят, сейчас эта женщина улыбнется, вон за той улицей начинается Ботанический сад. Париж — это почтовая открытка с рисунком Клее за рамой мутного зеркала. Однажды вечером на улице Шерш-Миди я встретил Магу; она приходила ко мне в комнату на улице Томб-Иссуар, в руке у нее всегда был цветок или открытка с рисунком Клее или Миро, а когда у нее не было денег, она подбирала в парке лист платана. В те времена я ранним утром собирал на улицах пустые коробки и проволоку и сооружал из них разные штуки, флюгеры, которые крутились среди труб, никому не нужные механизмы, которые Мага помогала мне раскрашивать. Мы не были влюблены друг в друга, мы занимались любовью, относясь к этому критически и с какой-то виртуозной отстраненностью, после чего погружались в жуткое молчание, и пивная пена на стаканах становилась похожей на паклю, уменьшалась и таяла, а мы смотрели друг на друга и понимали, что это и есть время. Наконец Мага вставала и начинала бесцельно слоняться по комнате. Много раз я видел, как она с восхищением рассматривает себя в зеркале, приподнимает груди ладонями, как на арабских статуэтках, и ласкает свою кожу долгим взглядом. И всякий раз я не мог устоять против желания позвать ее, чтобы снова почувствовать, как она постепенно накрывает меня собой, как раскрывается мне навстречу после мгновения одиночества и влюбленности в непостижимость своего тела.
Тогда мы мало говорили о Рокамадуре, наслаждение эгоистично, мы отдавались друг другу со стонами узколобой чувственности, переплетая соленые от пота руки. Я принял беспорядочность Маги как естественное условие повседневной жизни, мы то вспоминали Рокамадура, то разогревали вермишель, запивая ее вином вперемежку с пивом и лимонадом, а на улицу выскакивали только затем, чтобы купить на углу у старой торговки пару дюжин устриц, а то еще мы бренчали на расстроенном пианино мадам Ноге пьесы Шуберта и прелюдии Баха, а иногда вытягивали даже «Порги и Бесс»,[32] под отбивные с солеными огурчиками. Беспорядочность нашей жизни или, скажем так, порядок нашей жизни, при котором биде, например, постепенно превратилось, причем самым естественным образом, в подставку для пластинок и писем, на которые нужно было ответить, казался мне необходимой составляющей, хотя мне не хотелось говорить об этом Маге. Было нетрудно понять, что не стоит оценивать действительность в привычных для Маги понятиях, похвала беспорядку вызовет ее раздражение точно так же, как порицание. Для нее беспорядка вообще не существовало, я понял это в тот момент, когда посмотрел, что творится в ее сумочке (это было в кафе на улице Реомюр, шел дождь, и мы уже начинали хотеть друг друга), я же принял его, и этот беспорядок мне даже нравился, после того как я в нем освоился; исходя из всех этих неудобств строились мои отношения со всем остальным миром, и сколько раз, лежа на постели, которая не перестилалась много дней, и слушая сетования Маги, которая увидела в метро ребенка, напомнившего ей Рокамадура, или глядя, как она причесывается, после того как целый вечер она провела перед портретом Элеоноры Аквитанской[33] и теперь умирала от желания быть на нее похожей, я испытывал что-то вроде умственной отрыжки, понимая, что основу моей нынешней жизни составляет жалкая нелепость, поскольку, исходя из понятий диалектического развития, я выбирал плохое поведение вместо нормального, некую разновидность неприличия вместо обычных приличий. Мага укладывала волосы, распускала прическу, причесывалась снова. Она думала о Рокамадуре, напевала что-то из Гуго Вольфа[34] (плохо), целовала меня, спрашивала, нравится ли мне ее прическа, принималась что-то рисовать на обрывке желтоватой бумаги, и все это было для нее органично, я же, лежа на кровати и сознавая, что постель грязная, а пиво, которое я пью, теплое, я всегда был как бы отдельно от собственной жизни, а я и моя жизнь существовали отдельно от жизни других людей. В то же время я в каком-то смысле гордился своим отдельно существующим сознанием, и в свете сменяющих друг друга лун, среди нескончаемых перипетий, где были Мага, Рональд, и Рокамадур, и Клуб, и улицы, и мое нравственное нездоровье и прочие гнойные нарывы, и Берт Трепа, и голод порой, и старик Труй, который не раз выручал меня из беды, в темноте ночей, блевавших музыкой и табачным дымом, мелкими пакостями и разного рода переделками, — в свете всего этого или над всем этим, но мне не хотелось притворяться, как это делают траченные жизнью представители богемы, что беспорядок в сумочке свидетельствует о высокой духовности или еще о чем-нибудь с тем же душком, а с другой стороны, мне трудно было согласиться с тем, что достаточно всего лишь соблюдать минимальные приличия (приличия, детка!), чтобы избавиться от всей этой грязи. Тогда-то я и встретил Магу, которая, сама того не ведая, стала моим свидетелем и моим соглядатаем, и меня раздражало то, что я все время думал об этом, — я же себя знаю, я сначала мыслю, а уж потом существую, в моем случае ergo[35] из всем известного изречения[36] — никакое не ergo, оно и рядом с ним не стояло, потому мы и шли всегда не по тому берегу, итак, я встретил Магу, которая, сама того не ведая, стала моим свидетелем и моим соглядатаем и безмерно восхищалась моими обширными познаниями и явным превосходством в области литературы и даже cool jazz,[37] что для нее было окутано полнейшим мраком. Из-за всего этого я чувствовал к Маге нечто вроде притяжения-отталкивания, нас тянуло друг к другу по законам диалектики, по принципу взаимодействия между магнитом и стальной стружкой, между нападением и защитой, между мячом и стенкой. Думаю, Мага питала некоторые иллюзии на мой счет, — должно быть, она считала, что я излечиваюсь от предрассудков и перенимаю ее восприятие жизни, всегда такое необременительное и поэтичное. Среди непрочного ощущения счастья, во время этой зыбкой передышки, я протягивал руку и натыкался на спутанный клубок Парижа, на его непознаваемую сущность, запутанную даже для него самого, на густую взвесь его ауры и того, что вырисовывалось за окном, — облаков и мансард; так что это нельзя было назвать беспорядком, мир следовал своим путем незыблемо и стабильно, каждая деталь крутилась в своем пазу, и все вместе составляло единый клубок из улиц, деревьев, имен, месяцев. Это был не тот беспорядок, который мог бы принести освобождение, это были грязь и нищета, стаканы с недопитым пивом, чулки, брошенные в углу, постель, от которой пахло сексом и потом, женщина, которая гладила мое бедро тонкой, почти прозрачной рукой, — запоздалая ласка, которая лишь на короткое время могла вырвать меня из этого бдения в полной пустоте. Всегда было слишком поздно, потому что, сколько бы раз мы ни занимались любовью, счастье — это что-то другое, может быть, более грустное, чем эта умиротворенность и это наслаждение, оно должно быть похоже на то, как будто ты увидел единорога, или попал на остров, или как будто бесконечно падаешь вниз среди полной неподвижности. Мага не могла знать, что мои поцелуи открывают мне нечто неизмеримо большее, чем она сама, что я как бы покидаю свою оболочку, оказываясь в другом измерении, и, словно отчаянный лоцман, стою на черном носу корабля, который разрезает волны времени, оставляя их за собой.