Неоконченное путешествие Достоевского - Робин Фойер Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Достоевский не просто удаляет из окончательной версии романа эти тревожные сведения о Лизавете – что у нее был еще один, неродившийся, ребенок и что она как-то связана как с Раскольниковым, так и с Бакатовым (Зосимовым). Писатель конденсирует все это в единственную мощную деталь, мельчайшую частицу заряженной материи, – фразу о том, что Лизавета была «поминутно беременна». В начале романа, до убийства, Раскольников слышит эту фразу, и больше ни герой, ни рассказчик ни разу к ней не возвращаются. Эта «мелочь» («слепое пятно»), если читатель ее замечает, становится своего рода trompe Ibeil[75]. Как только эта тревожная деталь замечена, неспособность Раскольникова ее вспомнить становится выражением тех неприятных мелочей и других слепых пятен, которые превращают роман как в метафизический триллер, так и в текст-предшественник детективного жанра.
В заключение надо сказать, что в этой главе не было упомянуто об очень многом. Я не касалась таких тем, как фантастический реализм, полифонический роман, диалогическое воображение, взгляды в сторону и с прищуром, пороги, похожие на гробы комнаты, проливные дожди и т. д. Почти ничего не говорилось о Мармеладове, Соне, Катерине Ивановне, Дуне, Свидригайлове, Разумихине и великолепном образе Порфирия Петровича. Совсем ничего не сказано о Лужине или Лебезятникове, как и о приеме двойничества у Достоевского. Очень мало – о снах, Наполеоне, архитектуре, каналах и мостах Санкт-Петербурга, о статьях, посвященных – как и сочинение Раскольникова – преступлению, о возможности настоящей исповеди или твердого раскаяния. Не говоря уже о пятилетних девочках, прячущихся за шкафами, сунутых в карман сторублевых купюрах или о стороже по имени Ахиллес.
Совсем ничего не говорилось и о постоянной и страстной полемике Достоевского с Руссо или о другой странной детали: когда во второй главе второй части романа мы впервые встречаем Разумихина, он предлагает Раскольникову вместе заняться переводом Руссо: «…потом из второй части “Confessions” какие-то скучнейшие сплетни тоже отметили, переводить будем; Херувимову кто-то сказал, что будто бы Руссо в своем роде Радищев. Я, разумеется, не противоречу, черт с ним!» [Достоевский 6: 88]. Вторая часть «Исповеди» Руссо не давала покоя Достоевскому на протяжении всей жизни. Она стала для него символом проблем, свойственных любому исповедальному повествованию[76]. То, что Разумихин предлагает именно ее для перевода, – еще одна существенная «мелочь», еще одно слепое пятно, еще одна неисследованная связь с «идеей Растиньяка», которая в итоге тоже происходит из «Исповеди» Руссо. Остается только вернуться к заключительным словам романа: «Это могло бы составить тему нового рассказа, – но теперешний рассказ наш окончен» [Достоевский 6: 422]. А может быть, эта история уже рассказана многочисленными исследователями, которые так ярко и красноречиво писали об этом монументальном романе, – или, самое главное, рассказана самим Достоевским.
В заключение выскажу одно свое твердое убеждение относительно преподавания «Преступления и наказания» (равно как и любого другого произведения – большого романа или короткого стихотворения): прежде чем войти в класс, преподавателю нужно самому вдохновиться изучаемым текстом или по крайней мере хотя бы какой-то его частью. Это важнее, чем просмотреть свои записи или прочесть вторичные источники. Когда какая-то часть литературного произведения, как вирус, живет в моем сознании и воображении, заражая и, возможно, сбивая меня с толку, то я, как правило, чувствую себя лучше, чем когда усваиваю какое-то дистиллированное прочтение текста и, разлив по пузырькам точно отмеренные дозы, направляюсь в аудиторию, чтобы раздать эти пузырьки студентам.
Жизнь и творчество Достоевского изобилуют трансформациями и перерождениями убеждений. Отправной точкой для «Преступления и наказания», как мы видели, была тема «идей, которые носятся в воздухе» и того, как они проникают в жизнь героя. Эти идеи изменились, мутировав в его душе. В аудитории «Преступление и наказание» становится в буквальном смысле витающей в воздухе идеей. Роман трансформируется на наших глазах: он видоизменяется по мере того, как входит – по-прежнему в «недоконченной» форме – в умы своих многочисленных читателей и заражает уже их.
Глава 4
Евангелие от Достоевского: парадокс, сюжет и притча
После того Иисус, зная, что уже все совершилось, да сбудется Писание, говорит: жажду.
Все люди – тайна для меня —
Содержится во всех
Один незаданный вопрос —
Не пуст ли сей орех?
Попробуй сразу угадай —
На вид – совсем неплох —
Для белочки и для меня —
Подарок ли? Подвох?
Многие сетуют на то, что слова мудрецов – это каждый раз всего лишь притчи, но неприменимые в обыденной жизни, а у нас только она и есть. Когда мудрец говорит: «Перейди туда», – он не имеет в виду некоего перехода на другую сторону, каковой еще можно выполнить, если результат стоит того, нет, он имеет в виду какое-то мифическое «там», которого мы не знаем, определить которое точнее и он не в силах и которое здесь нам, стало быть, ничем не может помочь. Все эти притчи только и означают, в сущности, что непостижимое непостижимо, а это мы и так знали. Бьемся мы каждодневно, однако, совсем над другим.
В ответ на это один сказал: «Почему вы сопротивляетесь? Если бы вы следовали притчам, вы сами стали бы притчами и тем самым освободились бы от каждодневных усилий».
Другой сказал: «Готов поспорить, что и это притча». Первый сказал: «Ты выиграл».
Второй сказал: «Но, к сожалению, только в притче». Первый сказал: «Нет, в действительности; в притче ты проиграл».
Во многих произведениях Достоевского персонажи рассказывают краткие истории, которые в силу ряда особенностей мы склонны отождествлять с библейскими притчами. Вообще, когда персонажи Достоевского произносят нечто подобное, они пытаются постичь, осмыслить или иным образом оценить то, что считают подлинным наследием русской культуры. В то же время эти истории часто преображают либо рассказывающего, либо его слушателей. В этой главе рассматриваются четыре эпизода из художественных произведений Достоевского, иллюстрирующие эту устремленность писателя и его героев к притче; также делается попытка увидеть в них коллизию между русской духовностью и пристрастием Достоевского к выражению своих идей через западноевропейские литературные стратегии и формы.
Как мы уже видели, и биография Достоевского, и его сочинения выражали длившееся до самой смерти писателя противоречие между православием и увлечением западными