Бумажный герой - Александр Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оговорюсь: раньше я не думал, что мыслитель так уверен в моем интеллектуальном убожестве. А он продолжил, ибо еще не сказал главного: «Да, теперь твоя мысль стала чуть совершенней, но и ведь она заимствованная. Коль ты решил мыслить всем телом, то надо искать движенья истинно человеческие, в высочайшем их смысле. Получится балет вселенского замаха, род теургии, когда, привлеченные твоим жестом, к тебе слетятся легкокрылые ангелы. Движенья кошачьи, они да, природны, да, изящны, но могут приманить разве что духов жилища, а не самоё истину. Кошачий танец – не лавированье ль просто меж опасностей и приманок домашнего мира? Витиеватая игра предпочтений. Ты пытаешься на чуждом тебе языке вопрошать мироздание и вряд ли дождешься внятного ответа. Догадываюсь, что родные души тебе важней мирозданья целиком, – они тебе привычно застят небесные образы. Ты их безотчетно полагаешь хранителями вселенской тайны. Они угнездились в домашнем пространстве, но в своем неполнокровном существовании, как мутные призраки, побратавшись с убогими духами места. Они только свидетельство о прошлом. Тут ломкий, высохший мир твоих смеркшихся страхов и упований, который темница души. Кошачий танец лишь тем, пожалуй, тебе полезен, что, умелый, он ничто не способен нарушить и порушить в родном тебе мире».
«Ты прав и не прав, – ответил я мыслителю. – Свой образ я и впрямь полагал похищенным родными душами. Даже не раз и навсегда, а похищаемый и по сю пору. Теперь я похож на кота, пусть пока неофита, а как похитишь кошачью душу, – да и есть ли она вообще? – коль там пустота: ни соображений, ни памяти, ни отчетливого изображенья. Именно что только приманчивая пустота. Мой танец не теургия, а пусть мелкая ворожба, которая к себе призовет не вселенский смысл, так хотя бы мой достоверный образ, затерявшийся в нетях. Для домовых же, не думаю, что мой балет привлекателен. Мне чудится, они хохочут до упаду, наблюдая мои неталантливые потуги».
5.1. Зверек, надо сказать, в это время лежал у меня на коленях, недвижный, будто сфинкс, и равнодушным взглядом дарил нас обоих. К тому времени кошечка уже так освоила, уверенно разметила мое жилище, что я мог тут существовать исключительно кошачьим жестом. Друг-мыслитель, напротив, был бесцеремонен, словно вовсе не замечая здесь тонко намеченных путей, извилистых троп и таинственных проплешин. Я был не раз готов ему крикнуть: «Не нарушай!». Притом что сам же он говорил о хрупкости моего домашнего пространства. Однако друг мой был чуток в мысли и груб в чувстве. Вот ведь неизящное существо, с какой-то мужицкой прочностью своей крепко слаженной мысли. Полная противоположность моему зверьку. Казалось, тот должен бы его ненавидеть. Но нет, всегда будто радовался его приходу, терся об ноги, даже иногда взбирался на колени. Притом что сам друг-мыслитель к моей кошечке оставался, как я сказал, вовсе равнодушен. Ну, ясное дело – женщина, чем ее меньше, тем она больше.
Скорей, это я был задет его равнодушьем к моему зверьку. Но этот мужлан и вообще был чужд любой красоте, еще не считать кристаллической прелести его собственной мысли. Он всякий раз уходил от меня, оставив нарушенное пространство, хаос грубо разорванных нитей. Кошечка ему и это прощала. Жестом, движеньем, изгибом, прыжком она тотчас воссоздавала нарушенные связи, вернейше сопрягала ближнее с дальним, видимое с незримым. Судя по всему, устроенный мыслителем кавардак она вовсе не полагала роковым. От моих же наивных попыток ей помочь в ее созидании, – тоже изгибом, движеньем, – она лишь досадливо отмахивалась. Не лезь, мол, коль не умеешь.
Впрочем, тот факт, что я пошел к ней в ученики, кошечка наверняка заметила. В отношении меня у нее появилась довольно деликатная, но все-таки покровительственность, – то есть нечто для меня унизительное. Я признаюсь, ей мстил, – мелочно, что тем более стыдно. К примеру, будто по забывчивости, на сутки оставлял без еды и питья. Она-то, конечно, понимала, что я так поступаю не из жадности, а свожу счеты. Ей возмутиться б, как было прежде. Но теперь она проявляла блистательное равнодушие к мирскому, полную от него свободу, – устраивала для меня назидательные мистические концерты, свое изящество демонстрируя во всем его блеске. Противоречивость кошек меня всегда озадачивала: с одной стороны – вязь таинственных движений, провидческая полудрема; с другой – пристрастье к низменно бытовому. Если смотреть на кошку взглядом приземленным, то, может показаться, что стремленье к пище – главный, если не единственный стимул ее существования. Даже я иногда начинал сомневаться, не выдумал ли я связь моей кошки с тонкими мирами, приписав мою собственную грезу. Не попал ли я в когтистые лапы опытной мошенницы?
Может, эта мелкая хищница строит из себя невесть что, только для того, чтоб я ее кормил. Ведь исключительно к моему кличу «Кушать! Кушать!» она проявляла стопроцентную понятливость, хотя в питании проявляла разборчивость, не как уличные драные полосатики, которые лопают что попало, притом не страдая несвареньем желудка. Природная аристократка, она никогда сразу не набрасывалась на пищу, всегда сделав благопристойную паузу. Кроме призыва питаться, я знал еще, что коты отзывчивы к данному им человеком имени, но моя кошечка так и осталась безымянной. А это ведь ее могло мучить еще как.
5.2. Бывают мошенники непонятной для меня породы. Так заморочат, такую наведут цветистую иллюзию, тем в себе изобличив талантливого, – бывает, почти гениального, – творца. А цель-то всего – спереть у тебя из кармана десятку. Подобные встречаются не только меж уличной шантрапы, но среди политиков и лжепророков. Я подчас задумывался: не стала ли моя кошечка для меня лжепророком? А я лох перед ней. Иногда я был готов думать, что и кошачий танец не что иное, как всего лишь эстетизированное попрошайничество. Но так ли это принижает кошачью породу, если, по мнению иных неглубоких, но довольно изобретательных теоретиков, и людьми правит голод, а мы все, выходит, нечто вроде довеска к собственному желудку, этакая опухоль на своей прямой кишке или пищеводе? Отчего б тогда не допустить, что и эти зверьки подвержены низшим мотивам, которые подоплека культуры упоительного кошачьего жеста?
Да нет, конечно. Мои сомненья проистекали из обычной моей мнительности и наверняка подогревались стремленьем уже более тонко принизить учителя. Не верю я, разумеется, и в то, что все взлеты человеческого духа лишь отрыжка переваренной пищи. Сужу по себе. Сам-то я довольно мало подвержен низшему. Если и пригнетен к земле, то все-таки жизнь для меня – мелодия тайной свирели, которая сочится из всех пор мирозданья. Там сквозит мотивом, средь других бесчисленных, и мой давно потерянный образ, в музыкальном своем воплощении как ускользающее отраженье на небесной амальгаме.
Но я все же пока еще не одна только чистая мысль, и вовсе не отрицаю настойчивость низших потребностей. В тонкие эманации, вокруг меня вьющиеся, вплетаются, конечно, и крепкие запахи плоти. А кошка тем более – весьма живой зверек. В какой-то мере, не только лишь голод, но и похоть должна ею править, которая тоже, как иные считают, подоплека высших порывов. Кстати, я как-то слышал нелепое мнение, что кошки могут спариваться с домовыми. Я скорей обвенчал бы ее с местным ангелом.
Наши с ней отношенья были вроде любовных, но чистейшие, конечно, даже будто бесцветные, не замаранные никаким греховным чувством или, упаси бог, неблаговидным намерением. Я впервые с детства познал истинно платоническую любовь и уповал на ответную. Если, как я, себя потеряешь в суматохе чересчур поспешного бытования, то что, как не взгляд любимого существа может восполнить утрату? Но не земной женщины, где отразится одна лишь твоя гордыня, а зверя, приобщенного к стихийным духам, исполненный пристального равнодушия самой природы. Не знаю, – и не хочу знать, какова оптика кошачьего глаза, но верю, что мой образ в ее дремотной и сокровенной душе, созвучной природе, отразится в объятьи небес, – в ней тоже и ад неизбывен. Да, готов признать, что освоенье мною кошачьей пластики в какой-то мере любовная игра. Отказавшись от человеческого, я был готов сгореть в кошачьем аду, – где два ее глаза – огнедышащие сопла, – чтоб дымком воображенья воспарить в небеса. Это мне смутно нашептывала моя теперь запустевшая мысль.