Другие лошади (сборник) - Александр Киров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вздыхаю и жестом предлагаю открыть прямо здесь.
Писатель тоже вздыхает, открывает и смотрит на меня как на полоумного… Точнее сказать, как на полоумного он смотрит на меня всегда, так что, пожалуй, он смотрит на меня как на олигофрена.
– На дне. Это не только пьеса Горького, но и в том смысле, что посмотри на дне.
Писатель наклоняется и смотрит. Он напряжен и не исключает возможности, что я его долбану по затылку.
– Фу ты… – устало улыбается он. – Приглашение?
– Послезавтра. Новоселье. Обязательно.
– Я… Я… У меня…
Смотрю на него со слезами в заскорузлых глазах.
Писатель вздыхает:
– Хорошо, приду…
Вечер был примечателен котлетами, тушенными в сметанном соусе. В качестве гарнира – гречка. Ночь прошла беспокойно. Какие-то пидарасы запускали петарды. Думал, война началась. И кабзды тогда моему плану.
Я так думаю: у каждого человека должен быть какой-то план. Иначе нельзя. У меня план есть. Завтра пойду в больницу…
Завтрак. Гречка с вечера, йогурт, сырок шоколадный, глазированный. Кофе молотый. Вчера молотый. Резвой трусцой двигаю в сторону больницы. Тут меня окрикивают. Брательник. Да только он серьезен и трезв.
– Слушай, – говорит, – друган помер. Надо гроб в морг занести, а он тяжелый. Гроб.
Надо помочь. Брат все-таки.
Как в стихотворении Лермонтова: «Его грядущее – иль пусто, иль темно…».
Тащим из ритуальных услуг гробик с крышкой. Ставим на крыльце морга.
Морг – сарайчик маленький. Холодильников финских в нем не имеется, что заметно даже в условиях ранних заморозков и первого снега, который, кстати сказать, начал стремительно таять. На душе по-прежнему радостно. Живой же.
Брательник дрожащими руками вставляет ключ в прочный замок. Тихо матерится. Наконец раздается характерный щелчок.
– Пошли.
Заносим гроб.
В любом деле главное – настрой. И дело не в бабке, свернувшейся калачиком на центральном столе. И не в толстом мужике с краю (у него трубка из горла торчит обрезанная). И даже не в кореше моего брательника с другого краю, справа от входа. Кореш и кореш. Закрыт с головой. В брючках уже, и ботиночки начищены. Как боровичок, словом. В нос шибает запах. Самый-то супчик. И шибает он даже не в нос, а куда-то в диафрагму. Кое-как ставим гроб на пол. Бросаем почти что. Пулей вылетаем из морга. Жадно отдыхиваемся. Лучшая антиалкогольная пропаганда.
Как в стихотворении Лермонтова: «Разлей отравленный напиток».
Молча прощаюсь с брательником и топаю дальше в больницу. А утро все-таки прекрасное. Хотел брата в гости тоже позвать, да ладно. Не тот, как говорится, случай.
В больнице очередь к врачу моему.
И без очереди пытается прорваться молодая чеченка. С ней мужик. С виду не муж. Брат, наверное. Как в стихотворении Лермонтова: «Злой чечен ползет на берег, Точит свой кинжал…».
Вот и моя выглядывает.
Чеченке какую-то справку дает. Смотрит на меня:
– Случилось что-нибудь, Максим Максимыч?
– Случилось, – говорю. – Новоселье у меня. Приходите завтра с мужем к семи. Или хоть без мужа.
Врачиха аж зарделась, как девочка, только тридцатилетняя.
– Непременно, – говорит, – будем.
То-то же.
– Нашли время и место, – вздыхает в очереди пожилая учительница.
В колледже, помню, работала.
Врачиха вспыхивает.
Пойти костей собаке купить.
Ну, костей – это мягко сказано. Ведь надо же меню обдумать. Гости все же. Да еще какие. Да еще по какому поводу!
Какие варианты?
Вариант первый – рыба. Треска! Или уж хоть минтай. Ни в коем случае не путассу. Рыбу почистить. Обязательно соскоблить чешую. Это чушь, будто у трески нет чешуи. Выдрать черные пленки. Плавники отрезать. Хвост, естественно. Разрезать на пять-шесть кусков и хорошенько промыть. Хребет, говорят, можно удалить. Не пробовал. И не буду. Потом сметанный соус сварганить. Двести-триста грамм сметаны перемешать со столовой ложкой муки, добавить столовую ложку соли. Еще перемешать. Залить водой. Можно литровую банку взять. Еще раз все перемешать. Закрыть крышкой. Порезать колечками две луковицы. Хотя я режу три луковицы. Плеснуть на сковородку растительного масла. Рыбку положить. Подождать, когда зашкворчит. Перевернуть, если треска или чего там еще побелела. Подождать еще минуту. Залить сметанным соусом. Довести до кипения. Вывалить лук. Перца сразу можно насыпать. Горошком который. Листа лаврового. Порядок. И ждать час, пока все это великолепие на слабом огне томиться будет. Крышку снять, конечно же. Как в стихотворении Лермонтова: «Вот, друг, плоды моей небрежной музы…».
Костей купил. Думаю дальше.
В этот момент меня закрывают.
А просто так. Подходят двое. Показывают корочки. Настоятельно просят пройти с ними. Ну да ладно. Может, к лучшему.
– У нас машина сломалась, – говорит высокий молодой человек с модельной стрижкой и закуривает сигарету. Сигарета длинная, черная и ароматная. Принюхиваюсь: ваниль, точно, ваниль.
– Пешком чапали, – роняет второй, тоже высокий, но не столь интеллигентный, а рыжий и веснушчатый. – Не узнал, учитель?
Узнал-узнал. За первой партой сидел, когда я имел несчастье сеять разумное, доброе, вечное. Да сеял-то, видать, не в то сито.
Идем по городку, как три мушкетера. Только я без шпаги. Кости куриные несу. Вообще – это не кости, а лапы. Скрюченные агонией. Если их долго не убирать в холодильник, почернеют. Можно пойти дальше. Одну лапку высушить и повесить на шею.
– Отпустите Максимыча, – раздается из кустов, мимо которых мы проходим.
– Максимыча отпустите, суки, – вступает второй голос.
Интеллигент заметно дергается, а рыжему все нипочем. Рыжий начинает пререкаться с невидимками из кустов.
– Не можем отпустить. Работа у нас такая. Да и накосячил наш Максимыч. Года три точно впаяют.
– Максимыч, мы те самые плохие ученики, из-за которых ты ушел из преподов, – несется следом из кустов.
А потом мрачное бульканье жидкости, наливаемой из бутылки в негромкую тару. Вероятно, пластиковый стакан…
Пришли. Уселись за стол.
– Пиши! – говорят.
Бумагу дали, ручку, конечно же.
А я сижу, как дурак, и думаю, что им писать. Когда тебя закрыли и не сказали, за что, писать непросто. Начнешь писать про одно, ан окажется, что тебя закрыли совершенно за другое. А поскольку ты написал не про то, про что было нужно, – дважды добавят: за сокрытие и за старое. За старое, правда, скинут как за чистосердечное. Но это утешение так себе. Молча выбираю, в чем каяться.