Михаил Кузмин - Джон Э. Малмстад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такое же впечатление — хотя уже ретроспективное — вынес от первых встреч с Кузминым и А. Ремизов, в некрологической статье «Послушный самокей» вспомнивший: «И когда заговорил он, мне вдруг повеяло знакомым — Рогожской, уксусные раскольничьи тетки, суховатый язык, непромоченное горло»[160]. Сам выросший около Таганки, столь же раскольничьей, сколь и Рогожская застава, Ремизов сразу ощутил во внешней стороне поведения Кузмина глубокую связь с традиционным.
Но для того, чтобы оценить интерес Кузмина к старообрядчеству наиболее отчетливо, стоит процитировать отрывок из замечательного стихотворения 1922 года «„А это — хулиганская“, сказала…», в котором поэт вспоминает круг впечатлений, открывшийся ему в годы молодости, чтобы навсегда остаться если не в повседневной жизни, то в памяти:
Традиционные православные святыни перемежаются в его воспоминании святынями специфически старообрядческими, что заставляет и в начале перечисления видеть не противопоставление «никонианского» и «древлего благочестия», а осмыслить эти святыни как поиск того, что объединяет две веры. Возможно, что наиболее прямое свидетельство этого — начинающее перечисление название «Печора», которое может восприниматься — в общем контексте — как несколько искаженное наименование Псково-Печерского монастыря, находящегося в городке Печоры, но одновременно может быть отсылкой к реке Печоре, на берегу которой располагался Пустозерск, где погиб протопоп Аввакум и его сподвижники.
Итоги «русского периода» в творчестве Кузмина подвести нелегко, так как нам не очень хорошо известны его произведения того времени, но очевидно, что он очень сильно сказался в его творчестве. Именно к нему относится цикл «Духовные стихи», опубликованный гораздо позднее (в 1912 году были напечатаны ноты этих стихов с запутывающим давнее их происхождение посвящением Всеволоду Князеву; тогда же тексты их вошли в сборник «Осенние озера»), был создан лишь частично дошедший до нас цикл «Времена жизни» (или «Времена года»; сохранились ноты нескольких песен). В них Кузмин предстает перед читателем и слушателем полностью погруженным в тот русский мир, который, по мнению Чичерина, оказывается для него закрытым:
Но показательно, что «Пролог» к этому циклу основан уже совсем на других литературных и культурных ассоциациях:
Место традиционно русского занимают представления, восходящие к Античности, и причудливое соединение этих двух типов отношения к человеку создает совсем иной колорит внутри цикла, чем это может представиться по отдельным стихотворениям. Доказывая возможность своей трансформации в исконно русского человека, иногда даже чрезмерно русского, какое-то подобие экспоната этнографического музея, Кузмин в то же время держит в памяти и всю ту культуру, искушения которой он прошел. Даже в моменты наибольшего внешнего отречения от нее он внутренне ощущает себя наследником и Античности, и итальянского Возрождения, и современной западной культуры. Не случайны в письме Чичерину от 28 июня 1901 года его суждения об Анатоле Франсе: «Я его очень люблю; конечно — это последователь и подражатель Флобера, но т. к. Флобер касался далеко не всех миров, и те, которых касался, далеко не вполне исчерпывал, то An. France от подражательности не так уж много проигрывает; притом он несомненно утонченнее и ученее Флобера, а его слог в последних вещах достигает таких виртуозных высот, что я даже не могу представить возможности соперничества. И притом он сознательнее, личнее в своей безличности и вседоступности Флобера».
Пожалуй, точнее всего формулируется жизненная позиция Кузмина самого начала века словами из письма Чичерину от 3 октября 1901 года: «И ничто не повторяется, и возвращающиеся миры и содержания являются с новым светом, с другой жизнью, с не прежнею красотою. И так длинный, длинный путь, и все вперед, к еще другому восторгу без конца и без успокоения».
В этих словах сконцентрировано то, что является одной из центральных тем и образов всего творчества Кузмина — «длинный, длинный путь». Принимая метафору греческих мистиков о движении души к совершенству, он отвергал францисканский аскетизм. В его творчестве все более отчетливо выражается приятие и утверждение жизни во всем ее богатстве и полноте. В «Крыльях», вобравших многое из личного, интимного опыта Кузмина, молодой старовер Саша говорит, глядя на течение Волги: «Человек должен быть как река или зеркало — что в нем отразится, то и принимать; тогда, как в Волге, будут в нем и солнышко, и тучи, и леса, и горы высокие, и города с церквами — ко всему ровно должно быть, тогда все и соединишь в себе. А кого одно что-нибудь зацепит, то того и съест, а пуще всего корысть или вот божественное еще».
Именно в это время Кузмин должен был оценить совет Мори о необходимости наслаждаться жизнью и получать от нее удовольствие. Но в ней должна быть и еще одна цель, жизнь должна была стать дорогой личности к идеалу. Эти представления в дальнейшем несколько усовершенствовались, Кузмин нашел у других авторов подтверждение им, но в общем смысле его идеалы остались непоколебленными на протяжении всей его жизни, мировоззрение и мировосприятие, найденные в самом начале века, доминировали в его произведениях также на протяжении всей жизни. А пока что, в первые годы века, он находился лишь в предощущении будущей жизни в искусстве, но предощущении уже совершенно отчетливом, как в стихах 1913 года: