Поэты и джентльмены. Роман-ранобэ - Юлия Юрьевна Яковлева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Издано в Орле? – вполоборота спросил он.
– Да, странно.
– Коммерция, – успокоил Чехов. – В провинции типография дешевле…
Затем его голос окрасился язвительностью:
– Вы, Александр Сергеевич, наверное, и сами печатаетесь не в столице, а в каком-нибудь Лионе или Авиньоне.
– Что ж, – пресек эту тему Пушкин, – читайте вдумчиво. Мы должны изучить ее метод. Ее сильные стороны. Ее слабые, уязвимые места. Поймем, как она пишет, – поймем, как она думает. А поняв, как она думает, сумеем предугадать их следующий ход.
– Не лучше ли нанести удар? Первыми. Самим, – подал голос Лермонтов. – Не дожидаясь.
– Возможно. Но врага надо знать.
Пушкин быстро поклевал пальцем вдоль стопки сверху вниз. Потом снизу вверх отсчитал половину. Разделил. Верхнюю стукнул перед Чеховым. Нижнюю двинул к Лермонтову. Затем раскидал между ними романы Остин. Поровну не вышло. Поэтому книжку Шелли пустил по столу к Лермонтову. Отошел.
– А вы? – окликнул Чехов. – Вы разве читать не будете?..
Пушкин взял трость, шляпу.
– А, понимаю. Парижский издатель торопит с продолжением приключений графа Монте-Кристо.
– Прошу прощения? – обернулся Пушкин.
Но на сей раз Чехов получил подкрепление.
– Вы вроде бы сказали «мы», Александр Сергеевич, – проворчал Лермонтов. – Я думал, тут всем хватит что читать.
– Я все это давно читал, – надменно крутанул трость Пушкин, – по-французски.
– И так-таки все с тех пор помните? – улыбнулся Чехов.
Но Пушкин ответил без улыбки:
– Если пожелаете меня экзаменовать, я к вашим услугам.
В глубине души Чехов был огорчен: «Почему именно со мной он напускает на себя этот… тон? Почему не откликнется простотой… дружеской шуткой?..» Пушкин воспользовался его заминкой, прикоснулся к краю шляпы:
– Хорошего дня, господа.
Лермонтов заметил огорчение на лице Чехова. Пояснил:
– Шестисотлетнее дворянство.
– При чем здесь это? – возмутился Чехов. – Я же не делю людей на сословия и классы!
Хотя думал именно об этом: «Я, кажется, начинаю понимать, почему Пушкина… ненавидели», – как ни стыдно было самому себе в этом сознаться.
– Не делите, – беззлобно заметил Лермонтов. – Потому что за вами нет шестисотлетней родословной.
Он листал книгу Радклиф, скользя по ней тяжелым взглядом человека с похмелья.
«Нет, – печально согласился Чехов, он все смотрел и смотрел на дверь, за которой скрылся Пушкин. – Я никогда не знал и не узнаю, что такое – родиться независимым. Всю жизнь я только и делал, что по капле выдавливал из себя раба…»
Занятый этими невеселыми, но привычными мыслями, он не видел, как глаза Лермонтова над книгой Радклиф вспыхнули, потом воровато метнулись в спину Чехову, на странице распласталась, замерла пятерня. Тихо выдрав поразившую его страницу, Лермонтов скомкал ее и сунул себе в карман. Но и тогда Чехов не обернулся.
Мысли его были грустны. «…Выдавливал, выдавливал раба, а когда наконец выдавил полностью, то увидел, что ничего там больше не осталось. Пустота. На пустое сердце лед не кладут. А эта дура, жена, даже не поняла, о чем я ей толкую».
Все так же глядя на дверь, Чехов ответил:
– Я, Михаил Юрьевич, просто хочу знать, куда он уходит каждый день. Больше ничего. Почему у него от нас тайны?
– Заведите свои – станет легче.
Ему не терпелось остаться с вырванной страницей наедине.
Чехов отмахнулся:
– Я не хочу больше тайн. Я хочу доверия. Я имею право знать. Мы все имеем. Мы же в одной, гм, лодке. Разве я слишком многого хочу? Да что вы вцепились в эту книгу? Что-нибудь интересное?
Лермонтов спохватился и поспешно захлопнул ее, скрыв то место, откуда выдрал страницу. Бросил на стол:
– Чепуха. Дамское рукоделие… Это вы вцепились: дался вам Пушкин. Ушел – значит, придет.
– Он от нас опять что-то скрывает!
Лермонтов остановил на нем равнодушно-насмешливый взгляд, который одинаково действовал на кавказских прапорщиков и светских дам:
– Как интересно. Вас он задевает до глубины души.
Подействовал и на мещанина.
– Меня? Да ничуть! С чего?
– Тогда скажите, где Николай Васильевич.
Чехов беспомощно оглянулся.
– В ванной. В уборной. В кабинете. Тут где-то. Где же еще.
Лермонтов ухмыльнулся улыбкой, которую считал демонической:
– Не знаете. Потому что вас он не интересует. А Пушкин – очень даже. Если позволите, вас на нем заклинило. Самое время вам спросить себя: почему? Что он вам? Трудновато глядеть на солнце, не так ли? И не глядеть невозможно. Оно всюду. Начинаешь его за это почти ненавидеть. Любить – и ненавидеть.
– Да идите к черту!
Лермонтов приподнял уголок рта (курортных барышень от этой улыбочки так бросало в пот, что таял тальк, которым они предусмотрительно припудривали подмышки) и неслышно, как кот, вышел.
То ли от улыбочки, то ли от траурного взгляда, то ли от походки хромого, кривоногого Чехова вдруг пробрал озноб: «Господи, он точно и правда к черту отправился».
– А вы-то куда? – крикнул он почти беспомощно.
Прислушался. Сначала слышал только стук собственного сердца. Потом в отдалении хлопнула дверь. «В нужник», – понял Чехов, но спокойнее от этого прозаического объяснения ему почему-то не стало. Наоборот, тревога расправилась, как проснувшаяся кошка, и принялась точить когти о его душу.
***Он делал это не раз. Лермонтов затворил дверь, задвинул латунный засов – такой массивный, будто запирал не нужник, а пороховой склад. Ручка изображала голову льва. Видимо, намек, что не стоит пренебрегать важностью свершаемых здесь оправлений.
Кто бы спорил.
Не снимая штанов, Лермонтов сел на край высокой толстостенной фаянсовой вазы. Вынул карандаш. Вынул страницу с рваным краем. Перечел пассаж из книжки Радклиф, который так его заинтересовал.
«…Амалия увидела себя окруженной тьмой и тишиной ночи, в странном месте, далеко от друзей. Блестела в лунном свете дорога. Ее блеску вторил блеск озерной глади. Шторм, который так долго угрожал, быстро приближался; она слышала грохот грома в горах; и темные пары, которые тяжело катились по их бокам, усиливали их ужасную возвышенность. Грохот грома сотряс землю до основания и отразился громким эхом от скал, нависавших над ее головой».
Прочел еще раз. И еще.
– Как это похоже на Кавказ, – пробормотал он. – Мыслимо ли, чтобы…
Нахмурился. Но не закончил вопроса. Глаза устремились как бы сквозь бумагу. Потом карандаш быстро зашуршал поверх строк. Вычеркивая. Надписывая. Переставляя на другое место.
– Лермонтов! – доносилось откуда-то из глубин квартиры. В голосе Чехова было что-то тонущее.
– Потом! – чертыхнулся Лермонтов.
Нигде не скрыться, нигде не обрести покой… Он усилием воли отрешился от шорохов и звуков извне. Оглядел написанное. Попробовал голосом. Еле слышно. Закончил читать, затаил дыхание. Ничего не случилось.
– Лермонтов! Вы где? – донеслось опять из мягкого нутра жилых комнат.
– Твою мать!..
Лермонтов сердито скомкал листок. Потом обозлился на собственный гнев. Расправил бумагу. С треском нанизал на штырь – к аккуратным квадратикам, которые еженедельно нарезала для этих целей всегда невидимая госпожа Петрова. Как правило, из газет. Так как считала рыхловатую мягкость их бумаги наиболее подходящей.
Схватился за голову и уткнул лицо в колени:
– Думай… думай…
– Михаил Юрьевич! – не унимался голос.
Лермонтов встрепенулся. Сорвался с нужника. Стукнул задвижкой. Опомнился. Надо было замести следы. Дернул