Крыса в храме. Гиляровский и Елисеев - Андрей Добров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я и сейчас по прошествии многих лет помню вид, открывшийся мне по выходу из темной арки. Пустырь, огромный обветшавший дом с давно уже осыпавшейся штукатуркой, стены почти черного цвета от грязи, которая въелась в обнажившуюся кирпичную кладку. Он был весь облеплен дощатыми серыми сараюшками – в них ютились те, кому не досталось место внутри. Тут же отдельно стояли такие же серые и грязные амбары местных торговых заведений – бакалея, чайная и водогрейная. Хотя последней разрешали торговать только кипятком, хозяин продавал обитателям дома и собиравшимся сюда окрестным подонкам водку и закуску – требуху, селедку и куски жареной колбасы из мяса, которое, как выражались местные, совсем еще недавно мяукало или лаяло. Торговали водкой тут и днем, и ночью – из специального окошка.
Сейчас, впрочем, во дворе было почти пусто – днем одни обитатели Аржановки работали по своей нищей специальности, а другие отсыпались перед ночной воровской сменой. Окна без стекол, забитые кусками картона или просто досками, в щели между которыми были набиты выцветшие лоскуты. Аржановка действительно казалась вечно осажденной крепостью. Крепостью, в которой жили десятки людей, выходивших лишь для того, чтобы совершить свой нехитрый промысел, а потом снова кануть в его душное темное чрево. За передним двором был двор задний, со следами засыпанных отхожих ям, в которые местные обитатели выливали свои помои. На каждую квартиру полагалось всего два ведра, в одно жильцы выливали помои, в другое справляли свои нужды. Всего два ведра, но не потому, что арендаторы заботились о гигиене, а просто чтобы хоть немного уменьшить вонь от сосредоточения большого количества людей.
В похожую соседнюю ночлежку, «Дом Зимина», почти двадцать лет назад во время переписи населения отправился не кто иной, как Лев Толстой, чтобы своими глазами увидеть, как живет московское дно. «Все здесь серо, грязно, вонюче – и строения, и помещения, и дворы, и люди, – писал он об увиденном. – Большинство людей, встретившихся мне здесь, были оборванные и полураздетые». В тот год многие русские писатели пошли официальными переписчиками по таким же трущобам, чтобы набраться опыта, посмотреть на людские страдания, которые нельзя было увидеть ни в каких литературных салонах прекраснодушных дам или коллег по искусству. Удивительно было, что ночлежники вообще пустили к себе Толстого и двух городовых, сопровождавших его в качестве охраны, поскольку обычно они не пускали в свои владения никого. Время от времени московские власти устраивали облавы в трущобах, но бывало, что эти облавы оканчивались трагически – солдат, привлекавшихся к таким облавам, выгоняли и даже калечили. Я сам однажды слышал рассказ солдата, участвовавшего в налете на знаменитую Шиповскую крепость. «Идешь по этому коридору, – говорил он, – потолок низкий, по нему что-то шуршит. А это и не потолок вовсе, а набитая из досок антресоль. Идешь, боишься, хоть сзади тебя твои товарищи. И вдруг – грохот – доска подламывается, и сверху, с этой антресоли выпрыгивает какой-то чумазый оборванец с ржавой бритвой в руке и сразу к твоему горлу кидается! Если б не товарищ мой, шедший сзади, который обхватил этого голодранца руками и не пустил ко мне, я, может, из того дома и не вышел бы вовсе!» Эта жестокость во время облав и отсутствие страха перед солдатом с ружьем объяснялась по-разному. Кто говорил, что обитатели ночлежек пьют так много, что просто звереют и теряют человеческий облик. Другие считали, что и без водки в тех местах было полно людей, которым было совершенно нечего терять. А главное – что они привыкли к своей безнаказанности и своим собственным, установленным в таких местах порядкам. И до последнего старались защищать свой уродливый, но привычный мир свободы.
Неудивительно, что на какое-то время я застыл, оглядывая Аржановскую крепость, перебегая глазами от окна к окну и всматриваясь в полуоткрытую створку двери, за которой была одна только чернота. Конечно, Аржановская крепость была не в пример более тихим местом, если, конечно, можно так сказать, чем крепость Шиповская, потому что здесь, в глубине Проточного переулка, обитали сливки преступного общества. Это были не шиповские грабители и убийцы, почитавшиеся в воровском мире людьми как раз последними, поскольку жили смертным грехом, не соблюдая никаких правил. Нет, здесь собиралась «почтенная публика», воры, нищие и мошенники, то есть элита преступного мира Москвы. Неудивительно, что именно здесь существовала знаменитая «бумажная фабрика» Протасова, мастерская по подделке любых документов – от вида на жительство до дворянского паспорта с регалиями. Здесь же изготавливались поддельные векселя и купчие. Протасов тоже скупал краденое, однако не все, а только бумагу. Вернее, гербовую бумагу, на которой он потом и изготавливал копии документов, подделки. Поэтому воры, забираясь в чужие квартиры, брали не только золотые и серебряные украшения, деньги или приглянувшиеся вещички, но и рыскали в бюро в поисках бумаги для «фабрики» Протасова, который хорошо за нее платил. Подвела же Протасова купчая на один флигелек, в котором жил пьяница, оказавшийся совершенно неожиданно каким-то дальним родственником тогдашнего московского генерал-губернатора Долгорукова. История с отъемом флигеля у родственника дошла до самого генерал-губернатора, и однажды поздно вечером в Аржановскую крепость явилась целая армия с ружьями. Солдаты оцепили дом, но внутрь вошла только небольшая группа людей, одетых в штатское, с револьверами в руках. Это был особый отряд Сыскной полиции, который, нигде не останавливаясь, стремительно прошел прямо в комнаты, которые занимала «фабрика», арестовал владельца и увел его с собой. Скоро отправился Протасов на остров Сахалин, подальше от Москвы и от родственников князя Долгорукова. Но судя по тому, что рассказал мне Митя Березкин, место Протасова пустовало недолго, и его занял бывший студент и соратник профессора Мураховского по революционному кружку Сергей Красильников, взявший себе новое имя Карпа Уралова.
Слева от входа в Аржановку, под единственным окном с уцелевшими стеклами, правда такими грязными, что сквозь них не было ничего видно, я заметил вкопанный в землю дощатый стол. Рядом две скамейки, на которых сидели четыре старика, издали похожие на настоящих старцев – белые бороды, светлые чистые рубашки, – они играли в карты. Но играли тихо, с достоинством, не шлепая картами по доскам стола, а выкладывая спокойно, медленно. Я подошел к ним.
– Здорово, отцы! – сказал я и вынул из кармана табакерку – прием уже отработанный много раз. – Похолодало что-то. Табачком угоститься не желаете?
Старцы продолжали играть, не обращая на меня внимания. Мне вдруг показалось, что я разговариваю не с живыми людьми, а с иконостасом, на котором изображены Иона, Иов, Ной и Лот.
Я два раза стукнул пальцем по крышке табакерки, приглашая угоститься.
– Табачок у меня знатный, самотертый. У Страстного брал в лавке старого пономаря. Слыхали? – продолжал я обольщать старцев, которые, впрочем, никак не показывали, что слышат меня.
– Так что табачок… – Тут я понял, что разговор не клеится. С досадой сунув табакерку в карман, я сказал: – Ну, была бы честь предложена… Нехорошо как-то получается. Я к вам за советом, со всей вежливостью, а вы… Я, чай, не мальчонка, чтобы со мной так обращаться.
Тут Иов, подняв кустистую белоснежную бровь, положил карты рубашкой вверх на стол и заговорил. Только обращался он не ко мне а к остальным старцам: