Febris erotica. Любовный недуг в русской литературе - Валерия Соболь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В романе Герцена доктор Крупов, похоже, разделяет культурную мифологию туберкулеза как болезни любви: при всем своем циничном материализме он прибегает к древнему психологическому методу лечения любовного недуга – удалению любимого объекта, – умоляя Бельтова уехать из города [Герцен 1954–1966, 4: 203][215]. Однако эта терапия оказывается тщетной: в последней сцене романа мы встречаем «потухающую» Круциферскую, «несчастную жертву любви к нему [Бельтову]» [там же: 208]. Описание ее «умирающей красоты», впавших щек, блестящих глаз и худобы подтверждает прогноз доктора Крупова (и рассказчика) и не оставляет надежды на выздоровление героини.
Последний медицинский совет доктора Крупова обнажает парадокс, характеризующий позицию романа по отношению к романтизму. Несмотря на явную антиромантическую направленность романа, изображение Герценом любви как болезни не отдает предпочтение чисто медицинскому, телесно-ориентированному подходу. Его герои действительно страдают от физических недугов психологического происхождения, и эти болезни остаются недоступными для медиков и неизлечимыми строго клиническими методами. Однако психологическая модель любовного недуга с ее признанием «душевных болезней» создает проблему для Герцена-философа, поскольку рассматривает эмоциональный/духовный и физический аспекты человеческого существа как параллельные, а не единые. Чтобы избежать ловушки дуализма, Герцен использует, как мы видели, ряд приемов, подчеркивающих роль физиологии в эмоциональной жизни человека. Поэтому он отдает предпочтение «раздражительности» перед «чувствительностью» и, что особенно важно, «физиологизирует» эмоции и нравственные состояния, включая их в механизм телесных процессов. Для Круциферской (как и для других страдающих персонажей Герцена) «душевное» страдание сначала принимает материальную форму и локализуется в теле, а затем отражается на здоровье и вызывает соматические симптомы. Попытки Герцена примирить новый научный дух своей эпохи с романтическим наследием в изображении любви и ее последствий дают нам представление об идейном и эстетическом кризисе, с которым столкнулось поколение 1840-х годов, чье становление совпало с пиком развития романтизма в России. Клише любви как болезни вновь попадает в центр внимания, становясь точкой пересечения философских и художественных проблем определенного исторического момента.
Глава 4
«Обыкновенная история»: романтические пациенты Гончарова
«Обыкновенная история» Ивана Гончарова – еще один яркий пример раннего постромантического произведения, пытающегося свести счеты с романтическим наследием, в частности, путем медикализации любовной эмоции. Но в отличие от Герцена, Гончаров различает два типа романтической чувствительности в зависимости от пола и представляет «мужской» вариант такой чувствительности скорее продуктом культурного влияния, нежели врожденной физиологической склонностью. Мужской вариант любви как болезни, таким образом, становится по большей части выражением культурных кодов, а не «естественным», «биологическим» состоянием (что предсказуемо характерно для «женского» варианта топоса). Более того, как я покажу в этой главе, борьба Гончарова с романтизмом отличается от борьбы Герцена тем, что романтическое наследие не олицетворяет для первого дуалистическое мировоззрение и вытекающую из него пассивную позицию по отношению к действительности. Роман Гончарова атакует прежде всего преобладание в романтизме эмоций над разумом, его фиксацию на вечных ценностях (особенно на любви) и, наконец, его по сути мифологическую, антиисторическую концепцию времени, которую писатель считает несовместимой с духом Нового времени. Однако Гончаров также поднимает проблему продвижения капитализма, рационализма и прогресса за счет эмоций и юношеского идеализма и ставит под сомнение фундаментальные «современные» ценности России середины XIX века, используя своеобразный вариант топоса любви как болезни.
Тем не менее структурное и тематическое сходство романов Герцена и Гончарова поразительно; оно заставило критиков того времени пренебречь существенными различиями между подходами авторов к романтическим ценностям. Как и в случае с «Кто виноват?», значительная часть романа Гончарова посвящена теоретическим спорам между романтиком-идеалистом и прагматиком-материалистом. В «Обыкновенной истории» противопоставляются Александр Адуев – молодой, восторженный и наивный провинциал, который приезжает в Петербург, где переживает драматическое столкновение своих книжных идеалов с прозаической реальностью и последующую утрату юношеских иллюзий, и его дядя-рационалист Петр Иванович Адуев. Успешный предприниматель, олицетворяющий в книге антиромантический дух прагматичного «века», Адуев-старший на протяжении всего романа (вплоть до эпилога) высмеивает и дискредитирует напыщенный романтический язык и наивные устремления своего молодого племянника-идеалиста[216]. Не будучи врачом, в отличие от Крупова в «Кто виноват?», Адуев-дядя часто выступает в роли медика: он ставит диагнозы и прогнозирует, как будет развиваться «болезнь» племянника, а иногда вполне недвусмысленно принимает на себя роль терапевта: утверждает, что именно он «вылечил» Александра от поэтических амбиций и от первой петербургской любви [Гончаров 1997, 1: 349, 305][217]. В романе Герцена, для сравнения, доктор Крупов в своем отношении к семье Круциферских сравнивается с дядей: «Для Круциферских Крупов представлял действительно старшего в семье – отца, дядю, но такого дядю, которому любовь, а не права крови дали власть иногда пожурить и погрубить…» [Герцен 1954–1966, 4: 133]. Тот факт, что оба автора выбрали именно такие роли для своих «скептических» персонажей, показывает глубокое функциональное сходство между этими двумя типами: дядя – член семьи, но достаточно далекий, чтобы предоставлять внешнюю, аналитическую точку зрения; семейный врач, будучи человеком со стороны, часто имеет доступ к частной жизни своих пациентов. По словам Крупова, «наша должность медика ведет нас не в гостиную, не в залу, а в кабинет да в спальню» [там же: 68]. Роль «дяди», кроме того, подчеркивает разрыв поколений: в обоих романах в результате своеобразной возрастной инверсии старший персонаж (дядя-доктор) олицетворяет современное, новое мироощущение конца 1840-х годов[218].
Эти два «скептика» используют несколько разные стратегии, оспаривая романтическое мировоззрение своих оппонентов, и в обоих случаях философские позиции персонажей раскрываются в их портретах. Оружием Петра Адуева против романтизма в целом и романтической влюбленности в частности служит не только медицинский материализм, но и вообще рациональный, взвешенный и прагматичный подход к жизни. Если портрет Крупова подчеркивает его здоровое, плотное телосложение, то в описании старшего Адуева акцент делается на чувстве меры, воздержанности, рациональной регулярности: «Он был высокий, пропорционально сложенный мужчина с крупными, правильными чертами смугло-матового лица, с ровной, красивой походкой, с сдержанными, но приятными манерами» [Гончаров 1997–, 1: 193–194]. Характеристика, которую дает себе сам Адуев, также подчеркивает его сбалансированность и умеренность: когда Александр в письме к другу описывает дядю как «умного» и «доброго», Петр Иваныч заставляет его изменить эти эпитеты на «не глуп и не зол» [там же: 217]. Для романтического мироощущения, оперирующего полярностями, такая позиция кажется демонической; недаром Александр в том же письме сравнивает дядю с «пушкинским демоном»[219]. Петр Иваныч, однако, незамедлительно отвергает подобную романтизацию своей личности в исправленном варианте письма, который он диктует племяннику: «Дядя мой ни демон, ни ангел, а такой же человек, как и все» [там же]. Практичный и взвешенный подход Адуева-старшего, кажется, торжествует в эпилоге романа, когда Александр превращается в еще более циничную и прагматичную версию своего дяди.
Из-за этого финального преображения роман Гончарова почти повсеместно воспринимался современными ему критиками как программно антиромантическое произведение. В письме к Василию Боткину (от 17 марта 1847 года) Белинский восторженно хвалил «Обыкновенную историю» за ее якобы антиромантическую направленность: «А какую пользу принесет она обществу! Какой она страшный удар романтизму, мечтательности, сентиментальности, провинциализму!» [Белинский 1953–1959, 12: 352][220] В своей рецензии на роман Гончарова Белинский более подробно анализирует романтизм Александра Адуева и особенно его культурные и, что важно, физиологические корни. Литературная родословная, приписанная им Адуеву, идентична той, которую Герцен