Это Вам для брошюры, господин Бахманн! - Карл-Йоганн Вальгрен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писатель, которому заткнули рот, сказал я себе, не что иное, как бесприютный дух, растянувшийся в шпагате между миром живых и царством смерти, лишенный даже кладбищенского покоя, изнемогающий в своем личном аду, где жена втайне, по приказу его врагов, пытается окончательно довести его до сумасшествия, с улыбкой протягивает намыленную веревку, утверждая при этом, что хочет ему помочь, и втайне надеясь, что он осуществит наконец свою угрозу и покончит с собой. Так было все эти последние два года, сказал я себе, но теперь все будет по-другому, все изменится. И не последнюю роль в этой перемене сыграло мое непомерно разросшееся письмо этому так называемому Бахманну, сказал я громко и бодро, не заботясь, что скажут соседи о таком шумном проявлении бодрости. Это письмо – неслыханная, фантастическая победа, сказал я себе, это как в старое доброе время, даже лучше, чем в старое доброе время, оно, собственно, и не было таким добрым, это старое время, если подумать, что моя жена все это время водила меня за нос и обманывала меня с моими врагами. Нет, даже самый искушенный психоаналитик не сумел бы понять мои страдания, снова сказал я в полный голос, это чистая правда, это больше, чем правда. Я же был совершенно безоружен перед культурными психопатами моей страны, перед этими критиками и журналистами, которые сделали все, чтобы меня уничтожить. И они меня победили, они добились, чего хотели, заставили меня замолчать, онеметь, обрекли на адские муки. Я их ненавижу, крикнул я. Что они себе думают, сказал я себе, эти культурные психопаты, что работа писателя – некая игра? Приятное времяпрепровождение? Ничего серьезного?
Впрочем, что от них ждать, такая точка зрения очень удобна для них, не наделенных вообще никаким талантом, кроме садистского таланта травить и мучить людей, кроме таланта заткнуть рот писателю, выжить его из родной страны, довести до самоубийства – тут их превзойти невозможно! тут они рекордсмены мира. Эти культурные психопаты, сказал я себе, не могут поверить, что работа писателя – это серьезная, ответственная работа. Подумаешь, работа как работа, ничего особенного, думают они, разве что она, эта работа, работа писателя – не что иное, как вызов их собственной бездарности и середнячеству. У них не хватает мозгов понять, что искусство – это вопрос жизни и смерти, что творец, лишенный возможности творить, погибает, что вне своего творчества он просто не существует. Но такое утверждение с их точки зрения непростительно элитарно, чего там, все это могут, особенно мы, мы тоже можем, и не хуже. Мы, собственно говоря, можем даже лучше, чем ты; мы же тоже пишем, все что угодно, от рецензий до виршей на Рождество, не романы, конечно, что за чушь – романы, особенно по сравнению с виршами на Рождество, а ты, по сути, не что иное, как свинья, вообразившая себя элитой, и все, что ты от нас получаешь, ты заслужил. Они просто не понимают, насколько они мерзки, сказал я себе, на этот раз потише, чтобы не беспокоить соседей, они просто не понимают, что такое искусство. Но это, конечно, ни в коей мере не извиняет их подлость и злобу – что может быть хуже бездумной подлости и бездумной злобы! Они уверены, что писатель пишет романы для развлечения или потому, что ему хочется покрасоваться. Это непостижимый идиотизм, но, к сожалению, так оно и есть. Они не понимают. И обычные граждане, так называемое население, тоже не понимают. Ни те, ни другие не понимают, что у художника нет выбора, он должен творить, иначе ему конец, сказал я себе и обнаружил, что все еще стою за письменным столом, глядя на мое стостраничное письмо Бахманну.
Если я все это переживу, подумал я, выходя из комнаты, но при этом буду лишен возможности творить, если я буду обречен на немоту, остаются только алкоголь и наркотики. Я, наверное, стану героиновым наркоманом, решил я и двинулся в ателье жены, вернее, в бывшее ателье бывшей жены, поправил я сам себя. Собственно говоря, царящее среди культурных психопатов, да и всей общественности мнение, что замолчавшие художники пьянствуют и травят себя наркотиками, зависит от полного отсутствия у них, этих культурных психопатов, какой бы то ни было морали. Они только хотят придать себе значительности, они ничего не принимают всерьез, даже когда сами умирают от слишком большой дозы героина или от цирроза печени после десятилетий непрерывного пьянства, они устраивают это исключительно в целях придания себе значительности. Они не понимают, сказал я себе, слоняясь по бывшему ателье моей бывшей жены, эти культурные психопаты и так называемая общественность, они не понимают, что художники существуют для того и только для того, чтобы творить, и если у них такой возможности нет, значит, у них нет ничего: ни дома, ни среды обитания, ничего, им остается только одно – глушить свою тоску наркотиками, чтобы забыть о мерзости жизни. Если я буду продолжать, я начну употреблять наркотики, причем самым деструктивным образом. При этих словах, произнесенных полушепотом, я остановился у бывшего рабочего стола моей бывшей жены. Странно, сказал я себе, всего несколько часов назад она сидела за этим столом и работала. А теперь уже не работает, мало этого, она уже и не моя жена, вот как поворачивается жизнь. Комната почти пуста, после учиненного мной справедливого разгрома она забрала с собой почти все свои вещи, вот и хорошо, подумал я, меньше будет поводов для сентиментальничанья. Я сел на ее бывший рабочий стул и посмотрел на вечернее небо. Ничего особенного, обычное вечернее небо в это время года, сказал я себе, небо то же, но я уже другой, совершенно другой, чем, допустим, вчера вечером, вчера вечером у меня еще была жена, а сегодня у меня никакой жены нет, зато сегодня я написал письмо этому загадочному Бахманну. Спасибо Бахманну, громко сказал я, не сводя глаз с вечернего неба, так похожего на вчерашнее, разве что туч побольше, да, небо не такое же, туч побольше, сказал я себе, выходя из комнаты, не особенно понимая, зачем я вообще сюда приходил, в это бывшее ателье. Ладно, с этого момента это будет моя комната, может быть, я устрою здесь что-то вроде большого чулана, во всяком случае, мне точно известно, что это уже не рабочая комната моей жены; а можно эту комнату сдать, сказал я себе, какому-нибудь коллеге, которому нужен кабинет, или студенту, кому-нибудь, а может быть, и не стану сдавать, пусть стоит так, рассуждал я, хотя судьба этой комнаты не особенно меня беспокоила. Жена не вернется, подумал я и, несмотря на все доводы, несмотря на ее необъяснимую измену, почувствовал болезненный укол в сердце.
Все, ее больше нет, разве что зайдет урегулировать вопрос о нашем общем займе. Я вернулся в свой кабинет, где ждала пишущая машинка, где лежало непомерно разросшееся письмо Бахманну, толстая стопка исписанных листов рядом с машинкой, за которую я не брался два года, в свой кабинет, где царило теперь неправдоподобное молчание… мое собственное молчание, чуть не доведшее меня до сумасшествия, более того – чуть не убившее меня. Здесь я и нахожусь, в десять минут одиннадцатого вечера, один, без жены, без общества, в спящем доме, с непомерно разросшимся письмом… а может быть, лучше написать о том, как я писал это письмо, с учетом тех событий, что произошли, пока я его писал? Надо бы так и сделать, подумал я. Я просто обязан это сделать, сказал я себе, приводя в порядок листы этого непомерно разросшегося письма Бахманну, и просмотрел первые его строки, написанные, в отличие от последних, от руки – я ведь начинал в уверенности, что письмо будет коротким.