Катулл - Валентин Пронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клодия поморщилась, будто при упоминании о чем-то крайне неприятном, и сказала пренебрежительно:
– Мой муж стал невыносим из-за своей ревности и постоянных упреков. На ночь глядя он объедается и напивается, как невоздержанный варвар, а утром страдает от болей в желудке. Я просила его прекратить обжорство, но он только огрызается на мои просьбы. И Петеминис напрасно его предупреждает…
– Я всегда почтительнейше советую сенатору Целеру не допускать излишеств… – возник сзади скрипучий голос.
Катулл с удивлением оглянулся и заметил в отдаленном углу низенького человека, ростом значительно меньше Кальва, почти карлика. Он с достоинством кланялся, кивая сморщенным носатым личиком.
– Мой отпущенник и врач… Забавный, не правда ли? – сказала Клодия. – Он взял себе имя моего знаменитого прадеда, теперь он Аппий Клавдий Петеминис, знаток укрепляющих настоек, мазей и водолечения.
– Египтянин? – спросил Аллий.
– Он не египтянин, не иудей и не грек… – рассмеялась Клодия.
– Я александриец, с позволения молодых господ, – заявил Петеминис, потея от горделивого напряжения. – Хотя в Александрии живут греки, египтяне, иудеи и аравийцы, но я не отношу себя ни к одному из этих народов. Я александриец, – повторил он и приложил к темному, лысоватому лбу костлявые пальцы.
Клодия приказала рабыне принести для гостей вина, а сама удалилась в спальню переодеться.
Друзья пили старый массик[153], закусывая медовым печеньем.
Когда Клодия вышла, Аллий покачал головой и сказал, поджав пухлые губы:
– Все-таки надо чувствовать себя отчаянно смелым, чтобы решиться полюбить такую женщину. А ты, несравненная матрона, не боишься, что возлюбленный вместо страстных ласк начнет совершать перед тобой жертвоприношения и запоет священные гимны?
– Нет, не боюсь, клянусь матерью богов, – ответила Клодия серьезно. – И мой возлюбленный будет петь гимны вместе со мной, но не смертной, а вечной и благой Венере.
Клодия посмотрела на Катулла с призывом и нежностью, ее лицо порозовело от волнения. Катулл поцеловал край ее одежды и произнес хрипловато:
– Если тебе нужен преданный раб, пленник, молящий о пощаде, то он перед тобой…
– Милый Гай, я всего лишь слабая женщина, мечтающая о защите и участии. Мне не нужен раб, я предпочла бы желанного повелителя.
Она пошла вперед, волоча по коврам голубой паллий.
– И это прославленная легкомыслием Клодия? Или я ничего не понимаю, или она готова ответить тебе взаимным чувством, счастливчик… – шепнул Аллий стоявшему в блаженной растерянности Катуллу.
Они гуляли до десяти часов по римскому времени[154], и весь Рим наблюдал, как Катулл и Клодия смотрят в глаза друг другу, как шевелятся их губы, произнося обычные слова с тайным, многообещающим смыслом, как поощрительно ухмыляется круглолицый Аллий, вздыхает красивый раб, несущий за ними зонт, напряженно тянет шею низкорослый уродец лекарь, и с женской завистью переглядываются смазливые рабыни.
Через день Катулл принес Клодии обещанную элегию. В конклаве красавицы собралось целое общество: несколько матрон со своими поклонниками, молодой литератор Асиний Поллион и два разбогатевших вольноотпущенника семьи Клавдиев. Тут же находился врач Петеминис.
Гости передавали табличку из рук в руки и с интересом разглядывали Катулла. После чего важный сенатор Курион сказал, что эту приятную вещицу о бедном воробышке следовало бы, конечно, издать, если б не настораживала некоторая опрометчивость в отдельных строчках. Не рассердится ли Целер, увидев в стихах, посвященных его жене, слова «славный птенчик, услада моей милой» и «покраснели глаза моей подружки»? Сочувствие поэта прекрасной Клодии и восхищение ею понятны, но ведь толпа не оценит поэтического иносказания и воспримет его как непристойную откровенность…
Матроны согласились с Курионом, считая эту элегию неприличной по отношению к замужней женщине. Им хотелось показать сочинителю из Вероны и оказавшимся в их благородном обществе толстосумам-отпущенникам, что им претят подобные вольности.
Катулл слушал лицемерные рассуждения, надув губы с досады. «Надо было подождать, пока эти высокомерные дуры уберутся и я останусь наедине с Клодией», – проклиная свое тщеславие, думал Катулл.
– Все ваши пересуды – глупость, – заявила Клодия, убирая табличку в ларец. – Стихи прелестны, я рада стать виновницей вдохновения поэта. Что касается приличий, то мне плевать, каково будет мнение невежд о моей нравственности! Ну а мой муж, я надеюсь, найдет в себе достаточно благоразумия, чтобы не оскорбляться. В конце концов, в стихах не указано моего настоящего имени.
Когда Клодия закончила свою краткую речь, гости со значением переглянулись, но языки прикусили. Лучше не спорить с этой сумасбродкой, тем более у нее в доме…
Поллион кивал Катуллу сочувственно. Что поделаешь с упрямыми моралистками! Они, верно, вдосталь навалялись в чужих постелях, но малейшая откровенность оскорбляет их, как невинных весталок (которые, кстати, давно уже не так целомудренны, как им назначено по закону предков). Еще нет у римлян навыка в понимании живых человеческих чувств. Многие по старинке считают: стихи о любви должны быть скромны настолько, чтобы автор без стеснения мог прочитать их своей почтенной матери.
Гости решили ехать за Тибр, погулять в роще, на склоне Яникульского холма.
Опершись на руку Катулла, Клодия, прежде чем сесть в лектику, сказала вполголоса:
– Скоро Целер уезжает в свое кампанское имение. Я буду ждать тебя, Гай.
– Катулл, я не могу забыть твои чудесные стихи, – говорил подошедший Асиний Поллион. – Неужели эти гусыни заметили только «неприличное»?
Катулл благодарил, почти не слушая Поллиона. Слова Клодии привели его в состояние смятения и восторга. Вместе с безостановочным бегом времени близится долгожданное счастье!
Вежливо пропустив Поллиона впереди себя, Катулл случайно повернул голову и заметил быстрый, ненавидящий взгляд, брошенный на него темнолицым карликом Петеминисом.
С тех пор как Цезарь отказался от триумфа, прошел год. Консульское кресло стоило шествия к Капитолию[155]. Цезарь торжествовал. Он добился своего и утер носы оптиматам – quod erat demonstrandum, что и требовалось доказать. Но если вначале триумвират напугал сенаторов до беспамятства, то теперь у них появилась надежда на его ослабление и распад. Склонность Помпея ежедневно слышать хвалы своим заслугам вызвала недовольство Красса. А Цезарь, словно нарочно, объявил Помпея принцепсом сената до конца своего консульского правления. Обиженный Красс перестал предоставлять Цезарю средства. Богатства, привезенные Цезарем из Испании, значительно подтаяли, и он уже неохотно тратился для привлечения плебейских симпатий.