Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны - Леонид Латынин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Узнал Емеля и о том, что умер старый медведь, отец его отца, Щур, и закопан в медвежьей пещере, что была на месте Вспольного переулка, возле нынешнего индийского посольства и дома Берии, погиб его двоюродный брат, когда полез за медом на дерево. Случилось это в районе Бронной.
На дерево мудрые и опытные охотники подвесили колоду, брат толкнул колоду, колода отошла и легко ударила брата, брат толкнул ее сильнее; мог бы и остановиться, в уроках есть свой смысл.
Но брат Емели не умел понимать смысла преподаваемых уроков, школа дала ему время для выбора и ни одного шанса понять смысл происходящего, и только после пятого толчка колода ударила брата так, что он упал наземь и перестал дышать. Таков был финал медвежьего диссидентства.
Пришли люди, содрали с брата шкуру, встали на колени и стали громко просить Велеса, чтобы он простил им убийство медведя, потому что, мол, есть нечего, приближается зима и нужна шкура для этой зимы и мясо, чтобы есть в долгую московскую холодную зиму.
Емеля с отцом, не раз пережившие голод и холод, смотрели на них из-за медвежьего дерева, понимая их заботы.
Мясо. Жизнь. Холод. Дети. Страсть. Вполне причина для человеков быть отчасти зверем, живущим иным законом.
Иное – мы.
Власть. Куш. Гордыня. Совсем не причина для человеков быть отчасти зверем, живущим иным законом, ибо пребывают эти человеки в тепле и достатке, едят разное мясо, и только голодно их тщеславие и их бесовство. Наблюдая их, живущих сегодня как раз на месте Черторыя, – трудно даже поверить, что они – потомки тех пришлых родов, которые убивали зверя и снимали с него шкуру, движимые только нуждой.
Эти люди были жестоки, но совестливы. Когда они убивали и сдирали шкуру, их терзало раскаяние, и молитвой очищали они душу свою. Голод домочадцев и ответственность мужчин за них были причиной жестокости этих людей.
– Видишь, – сказал Отец, – никогда не воюй с тем, чего ты не понимаешь, лучше остаться без меда и живым, чем с медом и без шкуры; жаль, что твой брат, судя по результату, думал иначе.
И эта, уже медвежья, вслед за Волосовой, смерть не понравилась Емеле, мед точно не стоил потери возможности жить обычной лесной жизнью. Куда было проще, безопаснее и естественнее, переплыв через Неглинную, взобраться на холм, не снижая скорости, залезть на сосну и увидеть вдалеке огромное пространство леса и макушку храмов Велеса и Успенья, всю будущую Москву, а недалеко от них – уже живущие своей будничной жизнью, западную столицу русской земли – Киев, а за ним – Варшаву, Париж, Берлин, Рим, Царьград и, наконец, Стокгольм и Осло, из которых, если присмотреться, выплывали ладьи, в которых, ростом с муравья, с мечами за поясом и веслом в руке, сидели крохотные бойкие люди, и имя их было – у морских пиратов – викинги и у речных – варяги – и спешили в те самые парижи и лондоны, в которых и без них хватало веселья, где вовсю, не останавливаясь ни на час, длилась тьму веков варфоломеевская ночь. Российская история кровава, но не кровавей истории азий и европ – людей резали, свергали, сжигали, государства громили друг друга, осененные очередной новой горячей идеей или верой, или версией веры, которую каждый род хотел иметь в одиночку и обязательно на свой толк (и это еще в лучшем случае). В конце концов, речь же не шла о персональном тщеславии, нефтяных войнах или будничном погроме.
Картина была почти похожа на ту, когда мы, сидя дома у экрана, смотрим последние новости из Палестины и Иудеи, из Сербии, Косово или Ирака, но прочая, прочая, прочая, где жутко благородные человеки взрывают мосты с мирными, но заведомо неблагородными человеками.
Медведко со своей сосны видел бесконечный лес, реки, и это было так красиво, а главное, он чувствовал, что может пробежать любое расстояние и, не отдыхая, бежать дальше; это, конечно, была заслуга Деда.
В шестнадцатилетнем Емеле проснулась новая, незнакомая ему доселе острая и будоражащая сила, которая весной всегда жила, летала, бурлила, пахла и роилась вокруг него и всегда огибала его жилистое, темное и крепкое тело, а теперь эта сила проникла в него и, покружив в нем, вырвалась наружу, заставляя бессонной ночью до рассвета бродить по ночной Москве.
И когда однажды к священному медвежьему дереву в ночь Ивана Купалы в свой двенадцатый день рожденья пришла молиться девочка, которую звали Ждана, и была она нага и в лунном свете розова и тепла, Емеля, не понимая себя, подошел к ней, и она, приняв его за божество, легла на траву, закрыла глаза и протянула к нему руки.
И в эту минуту на Емелю сошел сон, почему-то весенний сон, и было ему шестнадцать человеческих лет и сорок медвежьих, потому что все его ровесники были как раз на середине жизни, а кого-то уже не было в живых. Емеля поплотнее закопался в отцовский мех и поплыл в свой сон на медленной лодке, мать с берега помахала ему рукой. Лета была молода и знакома больше, чем все, кого он видел рядом, Лета провожала его в каждый сон.
Лодка остановилась, Емеля вышел из нее, на нем было только лоскутное одеяло, Ждана вытащила руку из-под одеяла и сказала сонно:
– Погаси свечу, скоро будет утро.
Емеля повернул голову к свече, дунул на нее, пламя заколебалось, но не погасло, тогда Емеля намочил пальцы и сжал фитиль свечи. Фитиль затрещал, и огонь исчез. На пальцах осталось тепло.
«Я хочу спать, – сказала Ждана; она повернулась к нему спиной, – обними меня, как я люблю». Она сама положила одну лапу Емели себе на грудь, на край нежности – выше соска и ниже шеи, вторую на живот, но рука Емели опустилась чуть ниже.
«Я хочу спать, – сказала Ждана, – я устала». Но неожиданно для себя стала чувствовать руку.
«Поспать не дашь, – сказала она, полупросыпаясь, – медведь и есть медведь».
Но сказала это нежно и в предчувствии жадного тепла опять повернулась к нему, лицом ткнулась в шерсть на груди, и тепло поползло по губам, сначала загорелись они, потом вспыхнула шея, потом волна перекинулась на живот, потекла в пах, в бедра, помедлила и обрушилась на все тело.
Ждана застонала и вцепилась пальцами в Емелину шерсть, повернулась на спину, обхватила Емелю ногами:
«О, мой милый медведь».
«Ждана, – говорил Емеля, – какое счастье, что мы живем с тобой уже сто лет».
«Всего час», – сказала Ждана.
«Тысячу лет», – сказал Емеля.
«Тысячу лет», – согласилась Ждана и больше ничего не помнила, пришла в себя вся в слезах, обнимающей шею Емели.
«Что ты?» – испуганно говорил Емеля.
«Не знаю, – говорила Ждана. – Наверно, уже утро. Каждый раз все так непохоже, принеси мне попить и посмотри, сколько на градуснике за окном».
«Оттепель, – сказал Емеля, – два градуса тепла». Он налил из-под крана воду, она была холодной и напоминала по виду родниковую воду из святого колодца, если не замутить на дне песок, что булькала не одну тысячу лет из земли в овраге Переделкино, как раз возле сгоревшей дачи Андроникова и речки Сетунь, из этого родника пили воду русские патриархи и которая сначала перестала быть, как только попала в руки делателей нового времени, потом, правда не без труда, во времена начала реставрации, опять потекла в жизнь человеков.