В сетях предательства - Николай Брешко-Брешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать, юная королева Гизелла, с покатыми обнаженными плечами, красивая особенной фарфоровой красотой светских дам начала восемнадцатого века. Правильные черты, нежный овал, густые волосы двумя темными плотными крыльями падают на уши, закрывают их. Отец – молодой офицер в красивом кавалерийском мундире. Падают над высоким лбом упругими завитками, пенятся курчавые волосы. Что-то смелое, уверенно-вызывающее в романтическом повороте головы…
Живопись миниатюр – тончайшая. Горит золотое шитье на мундире короля, и можно проследить хаотический узор алансонских кружев, которыми отделано светлое платье королевы, такой юной, далекой от мысли, что через двенадцать лет у нее будет сын, последний в роде Лузиньянов.
Эти побледневшие сквозь дымку столетия призраки смотрели на старика с кротким немым укором… Тень грусти затуманила лицо его, и выступили на длинных седых ресницах слезы.
Через несколько минут он вышел из подъезда, опираясь на трость и с усилием передвигая подагрические ноги. Путь был близкий, через два-три дома против Александровского рынка находилась антикварная лавка братьев Егорновых.
Из окон смотрели на улицу заржавленные пистолеты, серые от пыли мраморные бюсты. Вечернее солнце зажигало розоватые блики на рамах картин. С трудом поднялся король по железным ступеням. Сипло откашлялся в дверях висевший на металлической дуге колокольчик. Сумрачно и тесно в лавке, заставленной частью разным хламом, частью подлинными произведениями искусства. Из рам глядели на вошедшего с недоумением портреты прежних, давно угасших людей.
Откуда-то из глубины появился длинный худощавый молодой человек с бегающими глазами и рыжей бороденкой. Фигура старика была знакома ему, такого, раз увидев, никогда не забудешь. Егорнов, мечущийся каждый день и пешком и на извозчиках, – такое дело его хлопотливое, – встречал на Вознесенском этого внушительного старика, этого одряхлевшего льва с седой гривой и такой же седой бородой. И вот он к нему сам заявился. Казалось, в лавке стало еще теснее, такой он величавый и строгий. Несмотря на черный поношенный костюм, в манерах и осанке барин за версту чувствуется.
Егорнов приподнял плюшевую, кое-где «полысевшую» мягкую шляпу. Обнажились в улыбке испорченные зубы.
– Присмотреть что-нибудь изволили? Боровиковского не угодно ли? Первый сорт! Князя Куракина портрет. Камзол-то; камзол до чего написан! Опять Сверчковым похвастать могу. Такого поищете в музеях… Табун лошадей… Пожар в степи… Лошади бегут… Движение какое! Не угодно ли? Мейсонье в самый раз так лошадей написать.
– Я ничего не купиль, я хотель продавать.
– Это значит со своим собственным товарцем пожаловали? – сразу переменил тон Егорнов. – Что ж, дело хорошее. Пригодится – купим, только теперь по-летнему времени дела тише. Опять же и война может случиться, шибко уж этот самый конфликт между Австрией и Сербией разгорается… А вы что же, господин, из иностранцев будете? На русском диалекте, кажись, не так, изъясняться не совсем хорошо изволите?
– Ви покупает миниатюр? – поспешил пресечь Лузиньян развязную словоохотливость антиквара.
– Миниатюры? Отчего же-с! Товар как товар, не хуже, не лучше другого, и на него есть любители… А вы покажите-ка, вернее будет.
Старик вынул из кармана пальто завернутые в папиросную бумагу миниатюры.
Егорнов схватил цепкими пальцами овальные тоненькие пластинки слоновой кости. Глаза хищно забегали. Вещицы понравились ему, большое мастерство сразу почувствовал, решил не выпускать миниатюр.
Спокойным, равнодушным голосом, с безразличным лицом спросил:
– Изабей?
– Да, это Изабе, ви видит подпис?
– Что подпись? Подделать всякую подпись легко! А только видно, что и впрямь вещи грамотные. А кто изображен-то, портреты чьи?
– Король Кипрский Гвидо Лузиньян и его супруга королева Гизелла.
– Постойте, господин, записать надо для верности. Покупатель всегда свой интерес имеет, кто да что?..
И по желтой оберточной бумаге, лежавшей на прилавке, Егорнов забегал огрызком карандаша.
– Есть! А насчет цены? Во что цените, господин?
– Я хотел продавать один миниатюр.
– Чего-с? Одну? Это не подойдет! Парочку – имеет смысл. Парочку, так и быть, куплю! Мужа с законной супружницей незачем делить. А вы что же, господин, сродственником будете их? – полушутливо, полуиронически хихикнул Егорнов.
Старик молчал, насупившись. Потом спросил:
– Сколько ви предлягает за два?
– Да что ж, по тихим делам две четвертные бумажки, так и быть, выкину! Пускай лежит, места не просят…
– Я… я не согляшаюсь на этот цена…
– А не хотите, господин, вам виднее. Получите обратно. Я ведь не эксплуататор какой-нибудь, полюбовное дело. Ну, вот, где моя не пропадала, набавлю еще четвертной билет, и шабаш! Семьдесят пять целковых, хотите – хорошо, деньги на бочку, не хотите – тоже хорошо. Как вам будет угодно…
Старик потупился, опустил глаза, словно не желая видеть свое унижение, и после некоторой паузы, не поднимая глаз, тихо, чуть слышно, с тяжким усилием вымолвил:
– Я соглясен…
Шацкий уехал с вытянутым лицом.
– Не повезло! Хотя мудрено требовать, чтобы с первых же шагов все шло как по маслу.
Евгений Эрастович бранил Корещенко. Не за свою неудачу бранил, не за то, что Корещенко оказался менее простоватым, чем думал вначале Шацкий, а за то, что, имея большие миллионы, дающие возможность, пальцем о палец не ударяя, широко наслаждаться жизнью, он целые дни проводит на этой своей кузнице, грязный, лохматый, перепачканный весь. Кочегар!
Этого никак не мог вместить в голове своей Шацкий. Дай ему кончик этих миллионов, Евгений Эрастович блеснул бы таким великолепным dolce far niente[1], – держись только!
В самом деле, Владимир Васильевич Корещенко был не совсем шаблонным человеком, в особенности принимая во внимание круг, к которому он принадлежал.
Этот круг – богатейшая купеческая семья, старая в купечестве, молодая – в дворянстве. Но сказочные средства, перед которыми открываются многие двери, за исключением самых чопорных, дали возможность мужским подрастающим поколениям Корещенко воспитываться в Лицее правоведения, а барышням выходить за дипломатов, камер-юнкеров, баронов и графов.
Корещенка тянуло в большой свет. Всех, за исключением Владимира. И когда мать его, тяготевшая весьма и весьма к заветным золоченым «верхам», желала перевести его из гимназии в лицей, он пришел в ужас.
Он так привык к свободе, к станку, на котором вечно выпиливал что-то, к своему гимнастическому мундиру, испачканному кислотами и разными химическими реактивами, что одна мысль о всех тех обязательствах, которые налагает лицейская форма, до скучных визитов включительно, одна эта мысль казалась ему пугающей, странной.