Дикий берег - Татьяна Ефремова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юра перевернул пакет и пару раз встряхнул. На колени к нему выпало с десяток черно-белых фотографий. Все они были любительскими, явно недодержанными в проявителе, и только одна была профессиональной, из фотоателье. Женщина, изображенная на ней, была молодой и вполне симпатичной. В светлом кримпленовом платье и с тяжеловатой стрижкой по моде семидесятых. Присмотревшись, Юра решил, что это все-таки парик, слишком уж много было волос при относительно гладкой прическе. Женщина сидела на стуле вполоборота, положив правый локоть на спинку, и улыбалась, старательно глядя в объектив. На обороте было написано ровным, почти ученическим, почерком «Галя, 1970 год». На других фотографиях тоже была Галя. В компании с такими же молодыми девчонками и парнями и одна, в осеннем лесу и дома, рядом с новогодней елочкой, которая была Гале по пояс.
Пересмотрев неторопливо почти все фотографии, Юра вдруг нашел на одной из них себя, двух- или трехлетнего. Пожалуй, все же года три ему было, костюмчик был тот же, что и на фотографии, которую мать раньше любила показывать гостям. Тот снимок был очень удачным – и мама была интересная, как артистка, и Юрик выглядел сущим ангелочком со своими кудряшками и пухлыми щечками.
На фотографии с Галей он не выглядел слишком умильно, но все же это был он, Юрик, сомнений не было. Потом он мелькнул еще на одном снимке. Там они с неизвестной Галей были сняты на улице, весной. Юрик стоял на краю дорожки в резиновых сапожках, доходящих ему почти до колена, и смотрел в сторону, на лужу с плывущим по ней бумажным корабликом. А Галя держала его за руку и, слегка наклонившись, что-то ему говорила. Наверно, уговаривала посмотреть в объектив, может, обещала, что «сейчас вылетит птичка».
Странно, что Галя эта была Юрию Лебедеву совершенно не знакома. Ни среди многочисленной родни, ни среди материных подружек этой женщины не было. А ведь, судя по фотографиям, была она семейству Лебедевых достаточно близка, вон даже с маленьким Юрочкой гуляла, на коленках держала. Юра потащил фотографии матери, перебиравшей на кухне какую-то дачную ерунду вроде фасоли, и в «первооткрывательском» азарте не сразу даже сообразил, что мать при виде этих старых снимков заметно напряглась и заюлила. Что-что, а уходить от ответа матушка всегда умела виртуозно. Сколько Юра себя помнил, выпытать у матери что-то, о чем она не хотела рассказывать, было невозможно. А к старости она еще придумала себе маразм и провалы в памяти. Очень удобно иметь старческую ослабленную память, когда это нужно. Может, Юра потому и увлекся в свое время археологией, что насобачился в общении с матерью вытаскивать информацию по крупинкам и по малюсеньким обрывкам составлять картину интересующих событий?
К тому времени, как дернул его черт полезть копаться в этих старых коробках, он был уже не пацаном, перед матерью робевшим. Был он взрослым самостоятельным мужчиной, главой семьи и материнской опорой в старости. Поэтому на матушкины призывы оставить ее в покое и не приставать с идиотскими вопросами не реагировал, а дотошно и последовательно разматывал виток за витком историю Гали с фотографий, датированных семидесятым годом. Зачем ему это тогда было нужно, он и сам толком не знал. Скорее всего, если бы мать не начала так старательно юлить, он бы и сам быстро отвязался, остыл и успокоился. Но мать повела себя более чем странно, чем только подогрела слабый поначалу интерес. Юрий вцепился в нее с азартом археолога, мечтающего о славе Шлимана, и вытянул по капле историю о непутевой матушкиной сестре по имени Галя, сгинувшей много лет назад и с тех пор не подавшей о себе ни единой весточки.
Ему бы остановиться тогда, пока все было вполне пристойно и безопасно. Удовлетвориться грустной семейной историей, погоревать вместе с матерью и забыть. Но он не мог остановиться, вглядывался в окаменевшее от ужаса материно лицо и все тянул-тянул за тонкую ниточку воспоминаний, когда надо, ослабляя, когда надо, натягивая посильнее, требовательнее, не давая матери погрузиться в спасительный старческий маразм…
Он бы, наверно, запросто мог работать следователем. Раскрывал бы самые безнадежные дела, раскалывал бы самых отъявленных, ушедших в глухую несознанку преступников. С такой-то неукротимой дотошностью. Польза бы была обществу, а не вред себе самому.
А тогда он сидел, как дурак, с пачкой старых фотографий в руках, ошеломленный и раздавленный. Мать, то плача, то ругаясь и щедро рассыпая проклятия в адрес давным-давно исчезнувшей сестры, призналась, что он им неродной сын. Приемный. А родила его та самая «Галя, 1970 год», нагуляв по легкости нрава неизвестно от кого. А потом, хлебнув полной ложкой судьбы матери-одиночки, исчезла. Полетела легкомысленным мотыльком к своей далекой лампе, предварительно дав согласие на усыновление ненужного ей пацана замужней, но бездетной сестрой. Получалось, что вся его жизнь до этого дня была как бы и не его жизнью. И сам он был не он – ведь фамилию ему поменяли при усыновлении. Да и имя, похоже, тоже сменили. Мать об этом говорить отказалась наотрез, но снова отводила виновато глаза, и он понял, что звали его наверняка по-другому. Не Юрочка Лебедев стоял на той фотографии возле грязной весенней лужи, а совсем другой парнишка, хоть и с теми же щечками и кудряшками. Фамилия у того пацана была Зиновьев (уж это вычислить было легко по материной девичьей фамилии, ведь Галя замуж так и не вышла), а вот как звали тогда будущего Юру, он не знал еще очень долго. Со временем он узнал и прошлое свое имя, и настоящую дату рождения, и много еще всякого. Уже не от матери – та все больше уходила в спасительный маразм и даже перед смертью не захотела помочь Юре вернуть себя настоящего. Молчала и только плакала беззвучно. Так и умерла – с мокрым от слез лицом. А он сидел возле больничной кровати, глядя на высохшее от болезни лицо, роднее которого раньше и не знал, и ловил себя на мысли, что вглядывается в него не для того, чтобы запомнить мать навсегда, а выискивает Галины черты. Ведь должны они быть похожи, ведь сестры, как ни крути! Тогда он впервые ощутил это в себе – что не может он совсем отказаться от себя прежнего, не может смириться, что он совсем другой человек. Юра Лебедев никак не уходил, не уступал место вновь обретенному Игорьку Зиновьеву, цеплялся за воспоминания как за спасательный круг. А Зиновьев, выйдя из мутноватой, недодержанной в проявителе фотографии, уходить обратно в небытие тоже не хотел, цеплялся за любую подробность Юриной жизни. Юра примерял свои прожитые годы на Игорька, представлял, как бы тот мог распорядиться предоставленными возможностями, и постепенно уверился, что, останься он Игорем Зиновьевым, все могло бы быть по-другому. Не так бестолково, не так бесцветно и стандартно. Останься он Игорем, он обязательно пошел бы на исторический, как хотел, а не поддался бы уговорам матери, что на химии-биологии конкурс меньше, а значит, идти надо туда, чтобы наверняка. И была бы у него археология, был бы прокаленный солнцем степной воздух, выбеленный брезент палаток, песок на зубах и ни с чем не сравнимое счастье от осознания, что глиняный или бронзовый кусочек, что ты держишь в руке, – это осколок целой цивилизации, и в твоей власти вернуть ее из небытия или оставить там навсегда.
Он помнил это счастье. Он его испытал в тринадцать лет, когда их археологический кружок после долгих уговоров взяли-таки в качестве рабочей силы на раскопки, которые проводил местный университет. Ни на что особенно не надеясь, он рыл свою ежедневную норму детским совочком, разминал комки в пальцах. И внутри одного такого комка вдруг почувствовал пальцами твердую продолговатую пластинку. Сердце радостно екнуло, но он не давал себе поверить в удачу все время, пока оттирал и сдувал осторожно моментально сохнущую на воздухе глину. Внутри оказалась потемневшая от времени бронзовая птичка с длинной шеей и раскинутыми широко крыльями – крошечный след пазырыкской культуры.