Открывается внутрь - Ксения Букша
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Тоня отвечает в своем обычном беззаботном тоне: меня просто кто-то снизу позвал. Похоже, это я и была, ахаха. Да-да, точно, это я сама себя позвала. Стояла внизу лестницы и сама себя сверху позвала.
Яков Эмильевич на миг недоумевает, но замечает вдруг, как улыбается Тоня; и ее взгляд; взгляд новый, терпеливый, мудрый; и что-то тревожит его в этом взгляде, Тонин теперешний взгляд похож на ноябрьское солнце – неверные, прощальные лучи. Белла между тем сбита с толку. Если прислушаться, можно услышать скрип шестеренок у нее в голове. А… э… в каком смысле – сама себя? Что ты имеешь в виду? Это шутка, говорит Тоня, улыбаясь Белле улыбкой Сюзанны из «Свадьбы Фигаро». Я пошутила.
Белла, надо отдать ей должное, собирается быстро; но взгляд ее на Тоню уже не только бестактный и веселый, но и слегка беспомощный. Ах вот как, шутка. Это прекрасно, что у тебя такое хорошее настроение. А на работе-то теперешней как, удерживаешься? Где ты теперь работаешь – ага, в роддоме уборщицей?
Яков Эмильевич совсем не смотрит на Тоню, он смотрит в стол. Человек нас просит; не пациент, а человек на равных просит тебя в последний раз: хватит меня лечить, сделай что-нибудь на самом деле, вытащи меня из чертова колеса. Причем ни сама Тоня своей просьбы не слышит, ни Белла ее в Тониных словах не опознает.
– Продолжай, продолжай, – повторяет Белла.
Но Тоня, вопреки законам Беллиного жанра, не продолжает, а делает паузу. И в этой паузе Белле плохо, а хорошо ли там Тоне – это уже, кажется, не наше дело, тоскливо чует Яков Эмильевич.
* * *
Да, так вот этот ее взгляд, веселый и бестактный, настоящий профессиональный психиатрический взгляд, а главное – здравый, да-да, и трезвый, – думает Яков Эмильевич. Ее парик, строгие губы и белесые всевидящие глаза дополняют картину полного здоровья, трезвости, того сочетания ограниченности и осведомленности, которое. Которое. (Яков Эмильевич завидует.)
Белла – хороший доктор. Сам он не такой хороший доктор. На работе его держат из-за отца: Эмиль Эммануилович был голова, настоящий психиатр. Он же, Яков Эмильевич, – шарлатан. Это его мнение о себе – вполне справедливое.
Недавно произошло вот что: немолодой специалист П. выпал из окна шестого этажа и разбился насмерть. Правда, самого падения никто не видел и не мог видеть, так как стоял густой туман. Учинили расследование. Доказали самоубийство. Но без виноватых не обошлось. Негласно виноватым был назначен друг покойного Яков Эмильевич. Вернее, не то чтобы друг, а единственный приятель. П. был странный. Одинокий. Почти ни с кем не общался, кроме как по делу. А вот с Яковом Эмильевичем – да. Значит, он и виноват. Он проявил недостаточную наблюдательность и проницательность. Прямо никто его не винил, винили косо.
– Вы не спрашивали его ни о чем, потому что боялись проявить бестактность, – резюмировала Белла Владимировна. – Мы вас не виним.
Прозвучало это, конечно, как «мы вас обвиняем». Якову Эмильевичу почудилось, что главной целью Беллы было вызвать в коллективе сильную цепную реакцию. Гонимый чувством вины за гибель П., Яков Эмильевич выбрасывается из окна; после чего Белла идет к его другу Р., говорит ему снова «мы вас не виним» – и, оп-ля, третий труп; и т. д.; в финале блистательной комбинации Беллу назначают кардиналом здравоохранения.
* * *
Есть у Якова Эмильевича любимый клиент, вернее, приятель по кличке Велик. Высокий, худой, обтерханный, лет пятидесяти; зубы чернейшие; шевелюра как гнездо; скулы выступают, нос крючком, подбородок вперед; слегка ограниченный, но вовсе не «сниженный»; всегда в ровном обаятельно-брюзгливом, с чертовщинкой, настроении; мастер парадоксов, слесарь на заводе и заядлый велосипедист. Правда, велик у него сломался, и теперь он просто носит на спине велосипедное колесо. Еще Велик обожает ходить по железнодорожным путям и по проезжей части; считает, что пешеход – тоже вид транспорта, причем такой, которому все должны уступать.
Велик не «лечится» у Якова Эмильевича, а просто берет у него рецепты на лекарства и раз в год-полтора полеживает в их заведении. Частенько они курят вместе вечерами у подъезда и о чем только не говорят! Первое время Якову Эмильевичу немалого труда стоило держаться на тонкой грани: не заискивать перед Великом и не смеяться над ним. Потом он привык, и теперь между ними все просто.
Обычно они обсуждают людей. Остановится, например, рядом с ними соседка, молодая женщина со своим сыном; оживленно поболтают, обсудят то и се, потом соседка фланирует дальше, а Велик судит строго:
– Фальшак! Вторяк вторяка, как говорил мой учитель. – (Кроме прочего, Велик – художник.) – Посмотри на ее походку. Она вся изображает из себя. Ничего нет естественного. Нет, она ничего не знает. Ей еще взрослеть и взрослеть. Я всегда вижу, когда человек что-то знает, а когда он всего только посредник между холодильником и унитазом.
– Я с тобой не согласен, – возражает Яков Эмильевич кротко, скрестив ноги и выпуская дым. – Насколько я знаю, это и есть ее сущность, она была такой всегда. Это младшая сестра моей одноклассницы. Она всегда была жуткой кривлякой, но, понимаешь, есть же обезьяны, вот и она нечто вроде. Почему ты думаешь, что знающий человек непременно должен быть естественным?
– Пустейшее создание! – отрицает Велик непримиримо. – Знает?! Да когда ей знать, если она все время хлопочет лицом?! Нет, нет и нет! Не люблю ее. Не люблю!
А Яков Эмильевич Велика любит. Но большого труда стоило ему не видеть в этих простодушных, проницательных его мнениях какого-то прозрения, а в нем самом – святого или, там, юродивого. Да, что-то бывало близкое к тому, что-то мерцало сквозь внезапные нелепые заявления; но – Яков Эмильевич чувствовал – было бы несправедливо считать Велика мудрецом. Нет, мудрецом или святым он не был. Но не был он и «пациентом». Он человек, наверно, как и все. А больше, чем человека, вы все равно не вырастите и не вылечите.
* * *
Яков Эмильевич живет в старой девятиэтажке, что возвышается над районом, над желтыми штукатурными домиками, над кустами, осинами, тополями. Квартиру в доме дали еще его отцу. Яков Эмильевич – многодетный папа. Комнат в квартире только две, а сыновей четверо.
Гудят провода, и хрущовки стоят тихие-тихие.
Поле выгорело на солнце.
Яков Эмильевич кладет мяч на землю, разбегается и бьет. Мяч звенит, но никуда не летит. Никуда не летит, звенит, но все же летит в ворота. Но не в ворота, а мимо.
Яков Эмильевич кладет мяч, и мяч исчезает.
Серега переминается в воротах, Севка бежит за мячом.
В башне, которая возвышается над всем их потрепанным, густо-садовым микрорайоном, поблекли уже и самые верхние окна. Солнца в них больше нет. Солнце село.
Яков Эмильевич смотрит на часы. Ша! Окончен бал, погасли свечи.
Давид подпрыгивает, хватается за штангу ворот и, закаменев, пытается подтянуться.
Вертлявый Леха из соседней хрущевки подтягивает штаны (резинка лопнула, что ли).