Дом правительства. Сага о русской революции - Юрий Слезкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совершенно замученный человек. Взлохмаченный, бледный, лихорадочный блеск в глазах, на тонких руках большие набухшие жилы. Видно, что его работа – больше его сил. Гимнастерка защитного цвета полурасстегнута. Секретарша зовет его Колей. Она полная, озорная, жизнерадостная стареющая женщина.
Ежов смотрел на меня острыми глазами. Я доложил о «беспризорности» ВОКСа. Он понял. Об американском институте – понял и принял к действию. О поездке жены за границу. Немедленно согласился. Обещал посодействовать и в отношении квартиры[1625].
Аросев знал, что всеобщее недоверие обоснованно. Последняя часть его тетралогии («Зима») была посвящена «отпадению элементов, фактически чуждых нам, интересующихся больше процессом революции, чем ее результатами. Троцкисты, зиновьевцы и пр.». 22 августа 1936 года он записал в дневнике:
19, 20, 21 и сегодня все время под впечатлением дела Каменева, Зиновьева и других. В русском революционном движении наряду с чистейшими идеалистами были всегда бесы. Дегаев – бес, Нечаев – бес, Малиновский – бес, Богров – бес. Каменев, Зиновьев, Троцкий – бесы. У них больная мораль. У них дыра как раз в том месте, где должен быть моральный стержень.
Политика не есть этика. Но каждый политик имеет и должен иметь моральные принципы. У «бесов» их нет, у них одни лишь политические.
Третьего дня отправил письмо Кагановичу – о доверии, о помощи выехать за границу[1626].
В письме Кагановичу он просил разрешения провести полтора месяца за границей для поправки здоровья. «Все это я написал тебе с максимальной откровенностью и предаю на твое суждение, – писал он в заключение. – Если найдешь возможным и целесообразным, помоги. Искренне уважающий тебя и преданный». Каганович (оставшийся у руля на время отпуска Сталина) был занят определением степени искренности Бухарина. Определить, бес ли Аросев, он не мог. Разрешение получено не было[1627].
Шестого ноября курьер Аросева приехал в Народный комиссариат иностранных дел за билетами на парад на Красной площади, но билетов не нашел. Аросев письменно напомнил Литвинову и Ежову, что он был одним из руководителей октябрьского вооруженного восстания в Москве, и попросил узнать о причине отказа. (Парад он посмотрел с балкона Дома правительства.) 19 декабря «Правда» напечатала заметку «Реклама врагу» о недавно опубликованных воспоминаниях Аросева (написанных в 1920 году). Автор заметки спрашивал, почему Аросев счел нужным закончить текст упоминанием о Томском. «Откуда такое трогательное «внимание» к человеку, боровшемуся против партии в рядах ее отъявленных врагов?» В ответе, опубликованном в «Правде» десять дней спустя (возможно, благодаря Молотову, которого он попросил о помощи), Аросев признал, что упоминание Томского было ошибкой, но настаивал на истинности и достоверности воспоминаний[1628].
Он был уверен, что за ним следят. По свидетельству дочери Воронского, «отец в эти месяцы встретился на улице со своим старым другом А. Аросевым… и тот показал ему на человека, стоящего недалеко от них. Аросев и отец были старые большевики-подпольщики и прекрасно умели разбираться в шпиках. Отец сказал, что это, вероятно, наблюдают за ним. Аросев возразил: он давно заметил наблюдение за собой, уже не первый день». Он записал об этом в дневнике. 20 декабря: «Утром гулял. За мной гуляли шпики. Их много на всех углах». 21 декабря: «Гулял утром. Шпики гонялись по пятам. Им, поди, странно, что, дескать, человек гуляет». Он написал в Политбюро, что чувствует себя «под ударами чего-то несправедливого или ошибочного». Узнав о смерти Орджоникидзе, он написал Сталину:
Может быть, оттого я потрясен был этим и оттого Вам именно хочется сказать это, что только с Серго Орджоникидзе я беседовал два раза в переломные и кризисные моменты и встретил такое глубокое и, главное, теплое понимание с его стороны, какое присуще было только ему и остается присуще в громадной степени Вам, дорогой Иосиф Виссарионович.
Больна и остра утрата. Она во мне и обращает взоры к Вам. Для меня, для всех нас Серго был пример и удивление, а для Вас – боевой друг крепче брата.
Примите же, Иосиф Виссарионович, эти строки как звук сердца, как не слова, а спазм дыхания.
Ваш Александр Аросев[1629]
Сталин остался один. Ворошилов, Ежов и Каганович были слишком заняты, а возможно, и неспособны на глубокое и теплое понимание. Молотов все больше отдалялся. Мир товарищества превратился в борьбу за выживание. «Я уже отвык от того, чтобы кто-нибудь о другом сказал хорошее или просто неплохое. Когда один говорит о ком-нибудь, кажется, что он его кусает и жует истерзанное тело. Даже движения рта при таких разговорах отвратительны, они грызущие». Аросева обвиняли в «вельможном отношении» и призывали к большевистской самокритике. 21 марта он выступал на встрече районного актива и записал свои впечатления в дневнике[1630].
Кричали враждебно. Щелкали зубами. Хулигански ставили вопросы. Распоясались. Будто бы рады бить старого большевика.
Я отвечал на каждую реплику. Ничуть не каялся. (Разве только в том признал себя виновным, что в ВОКСе были обнаружены троцкисты.) Закончил тем, что считаю долгом говорить правду, нравится она или не нравится.
Ни одного хлопка. Присутствовали Стасова и зам. Ягоды Прокофьев. Сошел с трибуны под гробовое молчание. Сразу стало холодно, будто я в классово чуждом обществе. Вспомнил слова Есенина: «В своей земле я будто иностранец»[1631].
Аросев, Гертруда и их сын Митя. Весна 1937 г.
Дочери Аросева не любили его жену Геру, а она не любила Аросева и его дочерей. «Жена заперлась в своей квартире, сказала, что хочет остаться без меня. А ведь мы стоим перед более важными трагедиями, чем семейные дела. Надо ли из-за них лишаться обоюдной возможности хоть беседовать друг с другом, тогда легче было бы перенести сознание надвигающейся трагической катастрофы». 15 апреля он складывал вещи перед отъездом в Ленинград[1632].