На черной лестнице - Роман Сенчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отздоровались, поулыбались; хозяйка принесла большой стеклянный кофейник, чашки, печенье. Женщины раскрыли блокнотики и тетрадки.
– Роман, – тихо сказала Наталья Алексеевна, – сначала я расскажу о вас. Представлю. Они читали отрывок из вашего романа, по крайней мере, я рассылала. А потом начнем диалог. Я буду говорить по-английски, они русский язык очень плохо…
– Да, да, – кивал он, – конечно.
– Ну вот. – И Наталья Алексеевна начала рассказывать.
Английский Роман Валерьевич не знал. Лет пятнадцать в общей сложности – в школе, Литинституте, других учебных заведениях – он учил немецкий, но в памяти осталось лишь несколько слов. Арбайтен, киндер, катце, штрифтштеллер, шрайбикус… Когда начались поездки в Германию, поначалу было стыдно, что он ни бум-бум ни в немецком, ни в английском, ни во французском. Люди были готовы разговаривать с ним на любом из них, но он только глупо улыбался и говорил: «Извините, не понимаю». А потом решил, что это незнание ему на руку – такой вот, из глухой, дикой провинции, пробившийся природный талант.
Сейчас он сидел, упершись взглядом в тарелку с печеньем, – разглядывать некрасивых женщин было неинтересно, а симпатичную хозяйку неудобно, – слушал непонятную речь и чувствовал, что она убаюкивает, расслабляет, распрямляет мозги… Ох, закрыть бы глаза… Действительно, зачем в одиннадцать утра такие дела устраивать? Лично он в это время привык быть за столом, писать или вычитывать, редактировать чужое, набирать на ноутбуке рецензии… Лучше бы вечером… Хотя. Хотя ведь муж, или кто там, наверняка сейчас на работе, а ей скучно. Вот и решила занять досуг, устроить салон. А вечером придет ее мужчина, она наденет платье и пойдет с ним в ресторан. Тут много, в этом районе… Какой-нибудь «Пушкин», где окрошка на сладком квасе. Позорятся перед иностранцами… Да, ей удобно, нескучно, а у него все утро насмарку. А может, и день.
Появились две кошки – серая и бурая. Медленно, осторожно побродили меж ножек стульев и стали обнюхивать его носки. Серая даже покусывать попыталась. Роман Валерьевич поджал ноги. Вспомнил: один носок порван на пятке… Блин, вечные геморрои: синтетические крепкие, но начинают пахнуть на третий день, а хлопчатобумажные рвутся…
– Ну вот, – неожиданно перешла на русский Наталья Алексеевна. – Теперь – вопросы. Плиз, – обратилась к женщинам.
Одна из иностранок, со словно бы неделю не мытым каре, в коричневой мешковатой толстовке, заговорила, и Наталья Алексеевна тут же стала переводить:
– Ирена спрашивает: Роман, почему у вас все так мрачно? Действительно ли жизнь в России так ужасна?
Этот вопрос задавали ему постоянно. На всех встречах, в каждом интервью, да и, что было неприятно, в повседневной жизни. Даже жена иногда спрашивала. И он научился отвечать почти складно. Без мыков-пыков:
– Я не могу согласиться с тем, что в моих произведениях все так уж мрачно. – Приостановился, давая возможность Наталье Алексеевне перевести.
– Вы говорите, говорите, – шепнула она, – только не очень громко. Я буду синхронно…
– Так вот… Понимаете, в своих произведениях я обращаю внимание на то, что литература обычно обходит стороной. Разные житейские проблемы, неурядицы, нехватку денег, часто перманентную. И – нереализованность идей, мечтаний. Воот… Наша жизнь вообще, если задуматься, состоит из череды мелких неприятностей. Крупные я стараюсь не трогать. – Пальцы на левой ноге стали грызть. Было небольно, но неприятно. Он дернул ногой, под стулом раздался возмущенный мявк. – Но… но большинство людей эти неприятности стараются не замечать, забыть, я же обращаю на них внимание. По крайней мере, в литературе. И своего героя я стараюсь показать многогранно. У меня нет законченных злодеев или каких-то абсолютно положительных. У человека ведь в делах или в мыслях есть много всякого. И нелицеприятного… И я это не утаиваю. Может быть, из-за этого и возникает ощущение мрачности.
После тычка кошки переключились на журнальный столик. Поднимались на задние лапы, обнюхивали чашки. Хозяйка, прекращая конспектировать, досадливо покачивала головой, отгоняла кошек легкими хлопками по ушам.
– А что касается России… – Ужасная жизнь в России интересовала иностранок больше всего; часто только эта тема, правда, в разных вариациях, становилась основной в такого рода встречах. – Гм… – Роман Валерьевич сделал вид, что задумался. – Судя по историческим материалам, Россия переживала и не такие страшные времена. – То, что сейчас страшное время, он, конечно, знал, но давно уже не чувствовал: десять лет почти безвыездной жизни в Москве были тяжелы, но вряд ли страшны. Честно говоря, он был доволен своей жизнью; могло быть и хуже. Да и те, кого видел вокруг, вряд ли бедствовали, кроме, может, бомжей, хотя бомжи порой были веселее благополучных. – Понимаете, были и татаро-монголы, и Смута, и преобразования Петра Первого, которые современникам казались концом света. И Гражданская война, репрессии. Так далее. Но после них наступал период относительного улучшения, спокойствия. Думаю, улучшение не за горами.
Наталья Алексеевна перевела заключительную фразу и посмотрела на Романа Валерьевича вопросительно: будет что-то еще говорить?
– Всё, – сказал он и сделал глоток крепкого, горького кофе.
Одна из женщин стала задавать свой вопрос. Говорила долго, жестикулируя. В ручейке английских слов Роман Валерьевич уловил родные – «новый реализм». Про себя не без гордости усмехнулся: «Еще один всемирный термин. “Спутник”, “перестройка”, “новый реализм”». И стал готовиться к ответу.
Это словосочетание – «новый реализм» – он услышал в конце двухтысячного года на какой-то литературной тусовке. Тусовка была скучной, фуршет нищим – даже выпивку приходилось покупать за свой счет в буфете. И вот там, пристроившись к группке немолодых, неизвестных то ли писателей, то ли критиков, он и услышал: «Только какой-нибудь новый реализм способен спасти русскую литературу!» Эта мысль его поразила, тем более что про его прозу говорили: это нечто новое.
Пришел домой трезвым, по-боевому раздраженным и написал статью «Новый реализм – литература нового века». Отдал в малогонорарный интернет-журнал, а спустя несколько месяцев в престижном «Новом мире» появился манифест юного прозаика Сергея Шаргунова под названием «Отрицание траура», где было подробно про преодоленный постмодернизм, новый реализм, достоверный вымысел, живительную искренность…
Роман Валерьевич познакомился с Сергеем, они стали вместе ходить на творческие вечера, выступали, разъясняли, почему их реализм новый. И в конце концов термин прижился, стал предметом критических дискуссий; даже разновидности появились: «матовый новый реализм», «глянцевый», «преображающий», «отражающий»… Но в этих тонкостях Роман Валерьевич уже мало разбирался, ему было достаточно своего, первоначального, и статуса основателя нового литературного течения.
– Понимаете, – объяснял он сейчас неспешным, почти преподавательским тоном, – это не какая-то группа писателей. У нас нет правил, четкой программы. Но нельзя не согласиться, что на стыке девяностых и нулевых годов, то есть на стыке столетий, даже тысячелетий, в литературу пришло новое поколение писателей со своим языком, своим миропониманием. Это вообще оказалось первое по-настоящему свободное поколение. Его почти не затронул советский тоталитаризм, оно не знало идеологических рамок. И это поколение, бесспорно, оживило русскую литературу.