Книга ночей - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Все кругом дрожит. Земля корчится, словно зверь, сотрясаемый рвотой. Я даже не помню, какой сегодня день, который час. Черный удушливый дым сплошь заволок передовую. Небо цвета сажи напоминает гигантский очаг, не чищенный веками. Солнца не видно, хотя стоит палящая жара. Нам приказывают стрелять. Мы стреляем. Один Бог знает, куда и в кого. Не видно ни зги, дым выедает глаза. Стреляем, зажмурившись; веки щиплет от копоти и мусора. Иногда я думаю: „Надо же, я ведь мертв, а все-таки стреляю. И буду стрелять вот так целую вечность. Стрелять, стрелять, не останавливаясь и не уповая на Страшный суд, который прекратит этот кошмар. Вокруг меня смерть, я стою рядом со смертью, и я стреляю“. Вот так я думаю. Но нет же — дым расходится, пальба затихла. Всему, оказывается, приходит конец. Протерев глаза, я открыл их и увидел, что Адриан рухнул наземь около меня. Сперва я решил, что он поскользнулся и валяет дурака, не желая вставать. Но, нагнувшись и глянув в его запрокинутое лицо, я все понял. Ему снесло нос и раздробило челюсти. Он лишился уха и глаза. Несмотря на это, я его узнал. Оставшийся глаз блестел голубизной, как цветок цикория. Вот и еще одного товарища мы потеряли. Когда настанет мой черед, я даже не смогу описать, как это случилось. Впрочем, что тут описывать, — здесь все гибнут одинаково.
Пускай уж другие выдумывают, что хотят, про Матюрена или меня, когда нам придет конец. Теперь вы все знаете, люди. Но знать — еще не значит испытать. А потом, может быть, этот дневник никогда и не дойдет до вас».
Однако следующая очередь была не за ним и не за Матюреном. Случай выбрал Мишеля Дюшена и Пьера Болье.
Дозорные успели поднять тревогу, и солдаты спешно натянули противогазы, но Болье чуть замешкался, и приступ кашля так жестоко сотряс его, что он не смог наверстать опоздание. Скорчившись, он упал на колени, лицом в грязь, и его кашель перешел в хрип. Еще с минуту он судорожно дергался, раздирая на груди одежду и вращая обезумевшими глазами; изо рта у него шла розовая пена, ее пузырьки с легким треском лопались вокруг губ. Товарищи, бессильные помочь, окружили Болье, с ужасом и состраданием глядя на эту агонию, но умирающий видел вместо их лиц только страшные резиновые маски, в которых все они были одинаково неразличимы. Ну, а Дюшен погиб мгновенно, от прямого попадания снаряда; взрыв не оставил от него ни ногтя, ни волоска.
В дневнике нет записи об этих двух смертях — Огюстен устал описывать одно и то же — гибель друзей. Слова давно утратили окраску и смысл, перестали быть свидетелями бойни. Он решил даже уничтожить тетрадь, но Матюрен отнял ее у брата и спрятал в своей сумке. Поскольку сам он не умел ни писать, ни читать, почерк Огюстена, все эти ряды строк, испещрявших целые страницы, казались ему чем-то волшебно непостижимым. Иногда он открывал тетрадь и бережно водил пальцем по буквам, касаясь слов, которые упорно не давались ему. Он думал об Ортанс, надеясь, что и она когда-нибудь дотронется до этих загадочных письмен, повествующих о том, как они разлучились и как рисковали навсегда лишиться друг друга.
Желание обладать Ортанс мучило его куда сильнее, чем страх смерти.
Наконец братья получили долгожданный отпуск. Путь домой им был заказан, и потому они отправились вместе с одним из своих товарищей в его деревню, расположенную у самой границы оккупированной зоны, недалеко от Черноземья, на берегу Мезы.
Увидев родную реку, Матюрен придумал отправить по воде дневник, последние страницы которого заполнил своими рисунками. Он обернул тетрадь вощеной бумагой, уложил в жестяную коробку и, прикрепив к ней поплавки, доверил течению. Может быть, там, где Меза пересекает долину Черноземья, кто-нибудь догадается выловить и доставить коробку их родным — может быть! Но в это жалкое, смехотворное «может быть» Матюрен вкладывал куда больше веры и надежды, чем в любого Бога.
И вот им пришлось вернуться в свои фронтовые норы, пропахшие трупами, чье гниение усугубляла сумасшедшая жара. Иногда к вечеру над окопами проносились грозы, смешивая громовой треск и ослепительные молнии с нескончаемым уханьем и вспышками взрывов. Дожди, обрушиваясь на траншеи, превращали их в сплошную топь. Небосвод содрогался от двойного гнета войны и грозы; он походил на брюхо какого-то чудовищного дракона, пышущего отравленным огнем. Огюстену чудилось, будто эта смертоносная липкая шкура и есть оболочка Господа Бога.
И, однако, на сей раз этот безумный Бог сжалился над ними, и Жюльетте пришлось благодарить его за оказанную милость. Братья так и не поняли, каким образом удалось их возлюбленным переслать письмо, которое было вручено им в самый разгар боя. Жестяную коробку, пущенную по Мезе, нашли в прибрежной осоке, возле Черноземья, и передали Золотой Ночи-Волчьей Пасти.
Жюльетта писала им от имени отца, сестер и своего собственного. Но и ей при этом не хватало имен и слов, ибо, читая незавершенный рассказ Огюстена, она ясно ощутила, как проклятие Вдовьего дома вновь подняло голову, угрожая на сей раз не только ее личной судьбе, но и участи всех женщин на свете. И в ее голосе звучали вселенские ужас и боль, которые она, бессильная побороть их в одиночку, вверяла в руки Господа. «Ибо только в пробитых гвоздями руках Божьих, — писала она, — любое зло и страдание улягутся, исчезнут в Его ранах. Я плакала дни и ночи, перечитывая твой рассказ. А потом слезы мои высохли. Мне вдруг стало ясно, что несчастье наше слишком огромно, слишком тяжко для нас, и нести его самим значит впасть в грех гордыни. Тогда я пошла в церковь, встала на колени перед деревянным распятием в алтаре и бросила к ногам Иисуса мой страх, мое отчаяние, все, что меня мучило. И вдруг я почувствовала, как то зло, которое обрушилось на нас, отлетело от меня, скрылось в разверстой ране на Его боку, достигло Его сердца и сгорело там. Теперь мне больше не страшно. Ты будешь спасен, я знаю, я уверена в этом, и я жду твоего возвращения». Но для Огюстена ее слова не имели смысла, он давно утратил веру и мысленно осуждал Жюльетту за то, что она попалась на удочку религии. Теперь он был солидарен со своим отцом в его мятежном отрицании Бога.
Что же до Ортанс, та не плакала и не молилась. Ей хотелось кричать. Кричать громче солдат, идущих в атаку и гибнущих под пулями. Кричать громче самой войны. Да, она была именно тем, нарисованным рукою Матюрена садом, большим диким садом, звенящим птичьими голосами и стрекотом кузнечиков, полным разомлевших от жары, цветущих кустов, сырых тенистых уголков и кротовых норок. Но сад славен не только красками, он еще и благоухает. И нет запаха сильнее, проникновеннее и слаще, чем аромат роз. Ортанс сделала для Матюрена самый вдохновенный, самый выразительный из своих рисунков — пестрое, яркоцветное тело со множеством рук и ног, торчащих во все стороны, как раздерганные спицы колеса, а в центре — зрелая, распустившаяся роза.
Перед тем, как сунуть сложенный рисунок в конверт, она всю ночь хранила его между ног, прижав к лону.
Светало. Трое солдат пробирались по разгромленному перелеску, сквозь путаницу сваленных деревьев и рваных проволочных заграждений, блестящих от росы, как колючий кустарник, в предутреннем розовом мареве. Длинные, нежно-белые перья облаков колыхались у восточной границы небосвода. С первой переливчатой трелью взмыл из кустов жаворонок. Этот стремительный птичий порх словно дал сигнал другим взлетам, только с противоположной стороны, с запада. Сперва там что-то глухо заворчало, потом гул перешел в злобный вой, а тот — в пронзительный свист. Трое солдат подняли головы, удивленно глядя на стремительную стаю необыкновенных птиц с блестящими багровыми клювами. «Ложись! Мины!» — крикнул один из парней, бросаясь в ближайшую промоину. Внезапно птицы хищно спикировали прямо на них. Раздался громовой взрыв, разметавший людей в разные стороны — одного прибил к земле, другого взметнул высоко в розовеющее небо, как будто человек решил последовать радостному призыву жаворонка и тоже встретить новый день в полете.