Касание - Галина Шергова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это говорю я, я, для которой Память — составляющая моей живой жизни. Да. Незачем лукавить с собой. Памятью можно жить, но прожить ее заново невозможно.
Впрочем, это, наверное, я от тоски, от невозможности возврата и обретения. Мне кажется то так, то так…
Я путешествовала по Армении. Она была иной. Опустевшей и безучастной. Иным было и время года. В долинах весна уже вынула из почек робкие листки. В горах лежал снег.
Друзья отвезли меня в горы, сказали: «Поболтайся, наконец, без дела. На лыжах покатайся. Крутани курортный романчик». Даже снабдили горнолыжной экипировкой.
Я любила горные лыжи. Я любила игривую обстановку пансионатов и «домов творчества», где меньше всего творили.
Гагры, зимнее Подмосковье, горные приюты. Мгновенные знакомства, которые кажутся уже дружбой навсегда. Пляж или лыжи. Вечерние посиделки, когда в чей-нибудь номер набивается куча народа, булькает нехмелящая водка, и какой-то непременный бард распевает только что изготовленную песню. А то и бардовское состязание затевается.
Мне нравилось пришествие живописных незнакомцев, на которых все присутствующие дамы «делали стойку». И мне хотелось поймать оценивающий взгляд «персонажа» из глубины посиделок, а завтра где-то на лыжне обменяться ничего не значащими словами. И знать, что если захочу, могу завести ни к чему не обязывающий романчик. И доказать прочим красоткам, что вот — могу всех обскакать.
Конечно, они станут пожимать плечами, небрежно поражаясь: «Подумать только! Ничего в ней нет экстрового, а мужики клюют», «Стремится показать, что и ее не на обочине нашли. У этих неприметных всегда так».
Однако мое-то стремление довольно быстро гасло, и я «выходила из игры», не сделав «решительных ходов». Сама курортная круговерть была самодостаточной.
Но я все это любила. Любила — «до». До твоего прихода в мою жизнь. Любила, не подозревая, что без тебя любые пристрастия окажутся пустыми и никчемными.
На этот раз тоже все шло своим чередом.
Шумели утренние сборы на гору, шумела обеденная столовая, шумели вечерние посиделки, шумели пешие походы в расположенный неподалеку ресторан. И многочисленные стремительные романы и возникающие связи обсуждались шумно.
Но я была всего лишь зрителем в этом шумном цирке-шапито, который, казалось, завтра снимется с места, поменяв труппу, но оставляя неизменной программу.
Да и на лыжах кататься не хотелось. Погода стояла мерзкая, сыпал мелкий предвесенний снег, все приходили с горы притомленные, вымокшие путники в непогоду.
Сидя у окна в своей комнате, я смотрела на снег. Снег валил, набивая пространство матовыми алюминиевыми монетами, и уже не было видно за ним ни дальней горы, ни ближней, и даже домик канатной дороги отгородился, отступил в эту белую замять.
И вдруг мне захотелось записать этот пейзаж, задержать его на листе бумаги. Наутро он мог исчезнуть, стертый обнажившимся солнечным светом, яркостью неба.
Мне захотелось задержать мокрые фигурки на склоне горы, их голоса, их повадки, их отношения. Им ведь тоже грозило исчезновение.
Попросту мне захотелось написать рассказ, не подозревая, что это называется именно так. Я же сроду не писала прозы. Помнишь, ты как-то сказал мне: «Когда ты будешь писать роман…», а я ответила: «Я не пишу прозы. Я же скучный архивариус действительности». А ты сказал: «А вдруг? Вдруг запишешь…»
Это ты мне велел: запиши снежный пейзаж, людей на горе, их повадки и отношения. Ты, кто же еще. Ты знал, что я с тобой послушная, что мне в радость все твои желания.
И я написала: «Снег валил, набивая пространство матовыми алюминиевыми монетами». Я не задумывалась — хорошо ли это, тонко ли ухвачено зрелище. Записала и все. И потом, всю неделю в горах садилась и писала.
Мне хотелось прочесть написанное тебе. Первому. И, может, никому больше. Поэтому я написала:
«Снег валил, набивая пространство матовыми алюминиевыми монетами, и уже не было видно за ним ни дальней горы, ни ближней, и даже домик канатной дороги в трех шагах за спиной Пегова отгородился, отступил в эту белую замять. Снежинки двигались не по отвесной, а почти горизонтально над плешью горной вершины. Сыпало неравномерно, а то гуще, то слабее, будто кто-то там, в близких бесцветных небесах, вытряхивал снежные запасы из мешка, а когда они исчезали, брался за новый.
Немного прояснилось, и сразу проступили неправдоподобно яркие фигуры горнолыжников у ледового «желоба» и обозначилась синяя крыша над серым облупившимся домиком канатки. А потом стало видно и гору рядом, и торчащие по склону деревья. Но снег все шел.
— Давайте спустимся обратно, — сказала Ася. — Я уже вся мокрая.
— Точно, — поддержала Бурмина. Помолчав, она сказала: — Они слепые от ветра и снега. Наклонили вперед головы, раскинули руки и идут сквозь снегопад на ощупь. Щупать снегопад.
Пегов поймал взгляд Бурминой, обращенный к деревьям на склоне горы, подумал: «Правда», — и опять удивился, словно не поверив, что все это — она же, Бурмина.
Три дня назад Пегов приехал в горы. В помещении писательского Дома творчества проходил всесоюзный симпозиум по АСУ. Конечно, автоматические системы управления имели к писательскому ремеслу довольно отдаленное отношение, и сам симпозиум можно было бы собрать в каком угодно месте равнинного Нечерноземья, но ученые ратовали за эту точку земли. Когда съехались, как-то само собой выяснилось, что все до одного участники научного собеседования — горнолыжники. Пегова тоже соблазнила возможность недельку покататься и заодно подновить загар. Потому и поехал.
Круглогодичный пеговский загар был постоянной темой восхищения всего женского состава НИИ. Впрочем, как и сам Пегов. Пегов был звездой НИИ, его легендой, его гордостью. Когда где-нибудь заходила речь об их институте, мужчины-сослуживцы говорили: «Мы с Пеговым», а женщины «со стороны» заглядывали в глаза собеседнику: «А вы Пегова хорошо знаете?»
Пегов любил свою славу, любил, когда после его докладов коллеги в кулуарах тискали пеговское плечо и то ли сокрушенно, то ли почтительно вздыхали: «Ну, ас!» Он любил во время летнего отпуска, выходя на пляж, замечать, как все песчаное пространство у воды вдруг дыбилось мгновенной волной поднимающихся навстречу его движению женских голов. И трудно сказать, что любил он больше.
Из этого вовсе не следовало, что в науке Пегов был поверхностным краснобаем, а в отношениях с женщинами проводил, как говорил Александр Георгиевич Строев, «политику выжженной земли», сражая направо и налево. Нет. Отнюдь нет. Просто мужской успех, как и научный талант, был для Пегова естественным условием его пребывания на земле.
Александр Георгиевич тоже приехал на симпозиум. Он был содокладчиком по теме Пегова.
Три дня назад, после утреннего заседания, войдя в толовую, Александр Георгиевич сказал ему:
— Кинь глаз на угловой столик у окна.
— Кинул, — строго сказал Пегов. — Ну и что?