Счастье Зуттера - Адольф Мушг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не взламывал дверь. Только сидел в саду и размышлял. Передо мной стояла пальма, и я заметил, что под кадкой что-то блестит. Ключ. Его мог увидеть кто угодно, не только я. Поэтому я взял его, чтобы отдать хозяину. Когда я входил в больницу, то столкнулся с двумя чиновниками. Один был в форме, другой в гражданском. Они пришли вас допрашивать. Но с уважением отнеслись к тому, что вы спите. И лишь захватили с собой ваши вещи. «А в чем, позвольте спросить, пациент вернется домой, когда его выпишут? Он же одинокий человек». — «Вы правы, — согласился чиновник, тот, что в гражданском. — Вы с ним дружны?» — «Громко сказано, — заметил я, — но я его знаю. Как и многие из тех, кто с пользой для себя читает его статьи». — «Когда будете навещать его, — сказал чиновник, — спросите, кто мог бы принести ему его вещи». — «У меня есть ключ от его дома», — сказал я. Чиновник посмотрел на меня озадаченно, точно так, как и вы. «В таком случае у меня к вам предложение, — сказал этот господин. — Вы даете нам ключ, это избавит нас от необходимости вламываться в дом с разрешения нашего ведомства. Когда ключ нам больше не понадобится, я оставлю его для вас в регистратуре больницы». Он не только показал мне свое удостоверение, но и дал вот эту визитную карточку.
— Цолликофер, — сказал Зуттер.
— Точно. Надеюсь, вы согласитесь, что я все сделал правильно. К сожалению, ключ в своем ящике я нашел только вчера вечером. Квартира ваша выглядела прибранной. Я задержался в ней ровно столько, сколько понадобилось, чтобы найти одежный шкаф. Вот ваш ключ.
Посетитель был одутловат, на вид несколько старше Зуттера, своим голым черепом он напоминал деревенского судью Адама из первой пьесы, увиденной Зуттером на сцене; нос Циммерман имел мясистый и пористый, уголки рта выражали недовольство. Глаза у него словно остекленели, должно быть из-за близорукости. «Он так же одинок, как и я», — подумал Зуттер.
— Я благодарен вам, — сказал Зуттер, — но в то же время испытываю желание подать на вас жалобу.
— В таком случае подумайте, какой смысл будет в вашей жалобе. Проникнув в ваш дом, я вел себя тактично. Не так, как в реанимации. Там я подслушал, что вы говорили во сне. Зуттер, Зуттер, ласково повторяли вы голосом, не похожим на ваш. Вы называли себя своим настоящим именем. У каждого творения есть два имени — общепринятое и истинное. У индейцев только лекарь знает настоящее название растения. И когда называет его этим именем, оно может вылечить от недуга.
— А фамилия Гигакс вам не подходит?
— Почему же, — ответил духовник. — По-немецки она слегка напоминает кудахтанье курицы, но ее можно воспринимать и как вполне классическое имя. Например, из комедии Плавта. У него имена героев кончаются на — факс или — фекс. К тому же вас зовут Эмиль. Филолог при этом подумает не об Эмиле и детективах и не о двойной Лотте[3], а о Via Aemilia[4].
— Но у меня есть и второе имя — Готлиб, — сказал Зуттер. Беседа начала его забавлять. — Оно наверняка вам ближе.
— Отнюдь нет, — возразил Циммерман. — Если бы ваши родители поинтересовались моим мнением, я предложил бы назвать вас Теофилом. Но если уж по-немецки, то без двусмысленностей. Например, Рослибом. Или вы не можете себе представить какого-нибудь Рослиба Меланхтона? Или Рослиба Эмануэля Баха? Или короля Рослиба Второго? Под сутаной я язычник. Я пользуюсь духовным прикрытием, так как мне далеко до масштабов классики. А в фамилии Зуттер что-то есть. Знаете, что я в ней слышу? Сотээр. Спаситель, точно как в моей книжонке.
Он нагнулся, порылся в своей кожаной сумке и вынул Новый Завет.
— На греческом, — сказал Циммерман.
— Не утруждайте себя, свой греческий я давно успел забыть. Но, по-моему, Новый Завет не следовало бы называть книжонкой.
— Но так ведь оно и есть, — возразил Циммерман, — в сравнении с «Илиадой» это книжонка, в сравнении с Софоклом — трактатик. Новый Завет — не более чем червеобразный отросток на теле античности, словесный пузырь, раздутый до размеров Священной книги. До жуткой церковной истории. Текст, во всяком случае, издан филологом. Видите, кто это? Нестле.
— Я не умею читать, — признался Зуттер.
— Хорошо знакомая фамилия, — сказал Циммерман, — выдает чуткого к слову шваба. Ради него простим его братца, который, словно царь Ирод, истребляет младенцев сухим детским питанием.
— Это его брат? — спросил Зуттер.
— В духовном смысле — да. Мне братья напоминают Каина и Авеля. Не знаю более разных способов приносить жертвы Богу. Но я ничего не имел бы против, если бы на этот раз субтильный проломил череп здоровяку, филолог — капитану экономики.
— Хотите, чтобы всем воздавалось по заслугам их?
— Я пенсионер. И чтобы уж вовсе дискредитировать себя — и гомосексуалист к тому же. Поэтому больше не особенно утруждаю себя. Но многие, которым довелось побывать здесь и удалось остаться в сем бренном мире, были мне благодарны.
— Как вы с ними молитесь? — поинтересовался Зуттер.
— Как с самим собой. Господи, отпусти мне грехи мои.
— Грехи вам все еще нужны, — заметил Зуттер.
— Не они мне, — сказал пастор, — а я им, так было угодно дьяволу. Надеюсь, милости Господней известно, для чего.
В этот момент албанская прислуга со стуком вкатила тележку-поднос с чаем, и по палате словно ангел пролетел.
— Господину пастору тоже чашечку, — сказал Зуттер.
— Только не с ромашкой, — попросил Циммерман. — Лучше с вербеной. Нет? Ах ты дьявол. Вербена — то, что надо.
— Но это же невозможно пить, — удивился Зуттер.
— Я люблю все пряное, — сказал патер, вытащил из кармана плоскую бутылочку и плеснул из нее в чашку. Его рука дрожала. — Джин. Плеснуть и вам?
— Нет, спасибо.
— Не хотите причаститься у любителя джина. Вы совершенно правы. Так поступают только безнадежно больные.
— Вы были раньше католиком?
Циммерман так наклонил чашку, что чай пролился в блюдце.
— Вы любите, чтобы тело Господне было крепким, — пояснил Зуттер.
— А я думал, что не люблю делить с народом Его кровь, — сказал Циммерман. — Вы угадали. Я сменил вероисповедание в пятнадцать лет, по причине двойной морали святых матерей.
— Тогда вы попали из огня да в полымя, — заметил Зуттер. — Католики по крайней мере живут тем, что они же и запрещают. Реформированные же не знают ничего, кроме запретов. Это значит, они запрещают саму жизнь.
— Не в огонь и не в полымя хотел я попасть, а в самую что ни на есть грозу. Ее не могут предложить ни те, ни другие. Двойная мораль не помогла еще ни одному человеку. Нужна мораль стократная или тысячекратная. Вы думаете, я мог бы всерьез говорить с пациентами, если бы не имел in petto[5]особую мораль для каждого? Если к кому-нибудь из них я не нахожу подхода ни с одной из этих моралей, то вижу в этом непростительный для себя грех.