Тридцать третье марта, или Провинциальные записки - Михаил Бару
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это в Москве немецкие стеклопакеты из пуленепробиваемых стекол, а в райцентре Судогда Владимирской области, во дворе типографии висит объявление о том, что «в продаже имеется бумага для заклейки окон по цене два рубля за рулончик». Еще в том же дворе стоит статуя Венеры Судогодской девушки без весла, без рук и без ног. Ну, не то чтобы совсем без ног — от ног у нее остались железные штыри арматуры, сильно изогнутые. На них она стоически стоит, точно на берцовых костях, и на Судогду Судьбу не ропщет. Еще в Судогде есть покосившийся купеческий или мещанский дом с полинявшей мемориальной табличкой, на которой написано, что проживал в нем с 1919 года член партии с 1919 года Иванов В.В. Мало того, что Иванов был член партии, так его еще и делегировали на четвертый съезд РКСМ. В связи со всем этим дом объявлен всенародным достоянием. А вот местный Свято-Екатерининский собор, что расположен, как у нас это обычно бывает, на улице Ленина, всенародным достоянием никто не объявлял, и потому пришлось ему лихо в годы, когда «вокруг от Ивановых содрогалась земля». Внутри храма есть витрина с пожелтевшими фотографиями его прошлых мучений. Лежит там и копия письма, написанного в тридцать восьмом году «славному вождю И.В. Сталину» от верующих жителей Судогды и района с просьбой не разрушать церкви и оставить их для стариков, чтобы те могли умереть, как и подобает православным. Письмо длинное, и я его все не смог запомнить, но обрывок последней фразы «…мы умрем, а молодые сами разрушат» вряд ли удастся забыть. На выезде из города, у дороги, стоит, как и полагается, табличка с надписью «Судогда», перечеркнутая красной чертой. Пожалуй, надо бы наоборот — на въезде. Наверное, судогодцы любят свой город. Наверное. Но рождаются они с желанием уехать отсюда как можно скорее, а потом, поняв, что пространство вокруг города свернуто в морской узел, стянутый на их шее, мечтают хотя бы сдохнуть отсюда к чертовой матери, а уж совсем отчаявшись, начинают любить.
* * *
В самый разгар бабьего лета, перед тем, как всем в спячку залечь, кузнечики и сверчки дают прощальные концерты. Собираются в дуэты, квартеты, даже квинтеты и ходят по дворам. Ко всем заглядывают. Муравьи слушать любят, но так чтобы подать музыкантам на жизнь или поделиться пропитанием — этого у них и в заводе нет. Только станет слушать разиня жвалы какой-нибудь молодой муравей плясовую «Не одна я в поле кувыркалась, не одной мне ветер в крылья дул» — так сейчас же выглянет злой, как оса, десятник или сотник и крикнет музыкантам, чтоб проваливали, не отвлекали народ от работы. «Лес подаст» — это у муравьев любимое присловье. Еще и норовят за задние ноги покусать. Вот бабочки и мотыльки — те всегда принимают хорошо. Крыльями хлопают так, что воздух разноцветный от их пыльцы становится. Одна беда — отблагодарить им за музыку, кроме аплодисментов, нечем. Сами живут от обеда до ужина. Какие уж тут запасы. Лучше всего играть у божьих коровок. Очень они чувстви тельные. Должно быть от тучности. Бывало, к ним придут, а они уж и в спячку впадать собираются. Но как только услышат звуки сверчковых и кузнечиковых скрипок — встрепенутся, из специальной коробочки свои черные точки достанут (они их на зиму всегда убирают, чтоб не попортить, когда во сне ворочаются), на крылья прицепят, причепурятся и давай слушать во все антенны. Как заиграют их любимую «Отцвели уж давно хризантемы в саду» — последнее с себя снимут и музыкантам отдадут. Угощают коровки всегда по-царски: вынесут тебе и сладкой сушеной ягодной тли, и цукатов из маковых росинок, и по дюжине капель цветочной бражки каждому накапают. Рассказывают даже про одного сверчка-виртуоза, у которого с божьей коровкой после неумеренных возлияний… Но это уж другая история. К тому же, придуманная от начала до конца.
Двадцать седьмого сентября, около пяти часов вечера, в городе Куровское Московской области, в Гуслицком Спасо-Преображенском монастыре, колокол гудел таким густым басом, что по кронам ближних берез и осин бежали крупные золотистые мурашки. Даже упавшие листья вздрагивали.
* * *
Бабье лето только поднимается по лестнице, только ищет в карманах ключи, чтобы открыть дверь, а уж в поле всё женского рода: и бабочки, медленно поводящие озябшими за ночь крыльями, и смятая трава, и прозрачные паутинки, улетающие туда, откуда прилетели — на небо. Это самолеты и ракеты улетают в небо, а паутинки и божьи коровки улетают на него. Небо, однако, за лето так износилось и полиняло, что дыра от луны теперь зарастает не к рассвету, а едва-едва к полудню. И хочется все обнять, прижать к себе, отогреть, пообещать, что все будет хорошо… или просто напиться до белых мух, а то и до самой весны. А лес стоит еще почти зеленый. Вот такой почти, как бывает, когда их сестра проснется рано утром, чтобы поставить чайник, глянет в зеркало, взъерошит волосы и подумает, что корни пора бы и подкрасить… но тут ее взгляд упадет на нашего брата, похрапывающего так, что полоски на семейных трусах оттопыриваются и она еще раз подумает — Господи… да через неделю подкрашу. Или через две. Незаметно еще ничего. Потом улыбнется сама себе в зеркале улыбкой «горький шоколад», поведет озябшими за ночь плечами и полетит туда, откуда вчера прилетела — на работу.
В Егорьевск я ехал на древнем автобусе-мерседесе, под капотом которого, если как следует поискать, можно найти следы креплений от парового двигателя. Под сиденьем водителя еще лежала на всякий случай совковая лопата для угля, да и сам водитель крыл матом не как шофер, а как кочегар.
Я ехал, а по обеим сторонам дороги стояли дачные дома и последние самые длинные короткие дни бабьего лета. На обочинах были выложены серые мешки с картошкой, красные сетки с луком, корзинки с опятами и отдельно на табуретках стояли трехлитровые банки с букетами безутешных осенних астр, которые дарят на прощание. И домой она успеет приехать, и бабье лето не успеет оглянуться, как превратится в мужа, детей и лишних пять килограмм, а они будут все стоять и стоять.
Версий происхождения названия Егорьевск несколько. Историки, как люди без воображения и фантазии, утверждают, что наименование Егорьевска произошло от сокращённого произношения наименования села Егория-Высокого, которое в народе называли просто Егорий. Те же, кто хоть самую малость понимает в нашей истории, рассказывают совсем другую историю. В средние века село Высокое стояло на границе трех княжеств: Московского, Рязанского и Владимирского. Вот и приезжали к жителям Высокого с трех сторон за податями. Именно тогда у местных жителей родилась поговорка: белые пришли — грабят, красные пришли — грабят, синие пришли — тоже грабят. Синими из-за их синих носов звали вечно пьяных рязанцев, а красными по той же самой причине никогда не просыхавших владимирцев. Белыми были трезвые и от того злые, дравшие три шкуры, москвичи [14] . Через шестьсот, без малого, лет эта поговорка сократилась до белых и красных, но суть ее не изменилась. Мой рассказ, однако, не о временах гражданской войны, а о жителях Егорьевска, говоривших московским сборщикам податей — «Мы рязанские», рязанским — «Мы московские», а владимирским представлялись по четным месяцам московскими, а по нечетным просто посылали их в Рязань, а то и куда подальше Рязани. Вернутся рязанцы и владимирцы по домам, снимут свои пустые сумки, почешут в затылках и скажут сами себе — объегорили нас.