Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 - Марк Д. Стейнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В рассуждениях рабочих рассматриваемого периода также часто встречается амбивалентное отношение к труду. Как известно из автобиографий многих рабочих радикалов и в России, и в других странах, гордость за приобретенные навыки, а также за свой труд, который нужен обществу, могла у рабочих как повышать самооценку, так и заставлять их страдать от несправедливости [Zelnik 1976; Bonnell 1993; McDaniel 1988; Steinberg 1992]. В России рабочие писатели также понимали, что вклад труда в развитие личности потенциально важен. Когда труд в радость, жизнь хороша, писал Иван Кубиков, цитируя Горького. Труд, если он «нормальный», то «человек не закрепощен этим трудом», «труд облагораживает человека» и, как писал Г. Д. Деев-Хомяков-ский, «делает его именно человеком и гражданином», позволяя каждой отдельной личности расцветать. Подчеркивалось, что «честный труд» священен, что он питает, словно солнце, и даже подобен молитве[120]. Нередко труд рассматривался более отстраненно и абстрактно с точки зрения пользы, которую он приносит обществу, а не самой личности: рабочие создают материальные ценности, вносят вклад в «прогресс», символически труд соотносится с силой, отвагой, даже вечностью [Самобытник 1914; Крот 1915; Аксен-Ачкасов 1917].
Однако чаще всего рабочие писатели говорили о том, что труд наносит личности травму. Но это обличение труда носило двойственный/амбивалентный характер. Эти авторы пытались провести различие между трудом, каков он в теории (обогащает личность, служит источником ценностей и удовольствия), и трудом, каков он на практике: реальность не имеет ничего общего с воображаемой земледельческой идиллией, это «каторжный труд» на фабрике или в ремесленной мастерской, который не может являться «источником веселья и радости» [Квадрат 1909: 6]. Только «рабам» может нравиться такая работа, писал Александр Шляпников в рассказе о фабричном труде. Человек со свободной душой ненавидит такой труд и бежит от него [Шляпников 1914: 66–67]. Подчас эта основополагающая идея уходила в подтекст, а в тексте речь шла о более очевидных вещах: об опасностях и ненавистности труда. «Жизнь проклятая работа. / Мысль о счастье – жалкий бред» [Чеченец 1911: 8–9]. Большинство рабочих, утверждали эти писатели, ненавидят труд (следует помнить, что сами они стремились сменить физический труд на умственную творческую деятельность). В романе А. Бибика персонаж заявлял: «Вся наша жизнь – тяжелый труд». Со словами: «Э, к чорту труд» – он отправлялся в деревню, ближе к природе [Бибик 1913: 2]. Чего рабочие хотели больше всего? Шахтер и поэт Алексей Чижиков в 1914 году написал в газету большевиков «Правда», что рабочие хотят больше «свободного времени», чтобы употребить его с «продуктивной пользой, для своего умственного развития»[121]. Рабочие описывали свою трудовую жизнь как бесконечную «цепь страданий» [Додаев 1914:2]. Эмансипация для многих рабочих означала не более глубокое отождествление со своим трудом, но преодоление антигуманного низведения личности до трудящейся единицы.
Само, казалось бы, очевидное признание рабочего человеческим существом – иными словами, представление, что все люди наделены человеческим достоинством и неотъемлемыми правами, было воспринято в России и во всем современном мире как весьма дерзкая и взрывоопасная идея. Она подтолкнула к переоценке социальных структур и общественных отношений, прежде всего отношений господства – подчинения и несправедливого обмена. Особенно важную роль сыграло осознание того влияния, которое эти отношения оказывают на внутренний мир рабочих – на их личность. Самым существенным оказывалось не то, что это отношения неравенства, а то, что они «втаптывают в грязь» «чувство человеческого достоинства» рабочих[122]. Подобный дискурс приобрел особое влияние. Он снабжал рабочих инструментарием большой объяснительной силы, который позволял им рассматривать капиталистические общественные отношения и рассуждать о них не просто в терминах эксплуатации и неравноценного обмена, но в терминах «морального угнетения», говоря словами Ивана Кубикова [Кубиков 1910: 2].
Моральная поэтика страдания
Если ближайшая и непосредственная цель нашей жизни не есть страдание, то наше существование представляет самое бестолковое и нецелесообразное явление.
Кто живет без печали и гнева —
Тот не любит отчизны своей.
Тема страдания очень занимала умы рабочих писателей, поскольку она тесно связана с опытом становления личности – и с критическим отношением к нему. Страдание – и это следует подчеркнуть – производно интерпретации. Телесный ущерб, болезнь и смерть – первичные факты материального мира; страдание же является категорией, через которую человек воспринимает, оценивает и описывает эти факты, а также более трудноуловимые переживания: угнетение, обиду, предательство, неосуществленное желание. Следовательно, понятие страдания нестабильно и изменчиво. Что понимается под этим словом, зависит от конкретной культуры и эпохи[124]. В литературе, искусстве, философии, музыке (от священной литургии до песен рабов и рабочих) – везде предпринимаются попытки самыми разными способами описать страдание, объяснить и осмыслить его и, вооружившись дискурсом страдания, вступить в диалог с миром – а иногда и в спор с ним. При всей сложности и разнообразии дискурса страдания в нем есть один лейтмотив: понимание страдания почти всегда связано с понятием личности, с тем, каким нравственным и духовным содержанием наполняются различные концепции личности. Крайне важно, например, рассматривается ли физическое страдание – возьмем болезнь – как проявление «имманентной справедливости», как наказание за грехи или как следствие неблагоприятных социальных условий – и тогда, когда вопрос о нравственной вине экстернализуется. Более тонкий момент связан с тем, как страдание расценивается в эмоциональном, эстетическом и духовном плане: как доказательство стойкости воина, смирения святого или благородства угнетенного народа (применительно, например, к диаспорам африканцев или евреев); либо как ущербное состояние тела и духа, которого следует избегать и которое следует лечить (в соответствии с представлением о хорошей жизни как об отсутствии страданий, пусть и неполном); либо как путь к душевной глубине, красоте и мудрости, как школа жизни, из которой следует извлечь нравственные уроки и осмыслить их. Эти трактовки не являются взаимоисключающими. Печаль и страдание, как и слезы, могут иметь противоречивые и амбивалентные значения. Но всегда в центре будет находиться та или иная концепция личности.
В России страдание имеет отчетливые социальные формы на протяжении истории– такой подход можно назвать «социальнополитически обусловленной онтологией», если воспользоваться глубоким, но громоздким языком социологии [Shweder 1991:313]. Известно, что повседневная жизнь бедных слоев городского населения в России была тяжелой: перенаселенные антисанитарные жилища, вопиющее социальное