Записки советской переводчицы. Три года в Берлинском торгпредстве. 1928-1930 - Тамара Солоневич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По этому поводу, и в виде, так сказать, иллюстрации к тексту, я вспоминаю такой случай: в 1932 году — это значит на пятнадцатом году революции — одна новенькая переводчица, хорошенькая рыжекудрая девица, сидит за столом в Гранд-Отеле с американской делегацией. С ней рядом моя сослуживица, тоже переводчица, Израилевич. Идет разговор на всякие темы. Затем один американец спрашивает:
— А можно узнать, сколько получает переводчица в месяц?
«Новенькая» отвечает:
— Триста рублей.
— Oh, well, это совсем не плохо, это значит полтораста долларов.
И вот тут-то происходит нечто, с точки зрения советского гражданина, катастрофическое. Переводчица громко на весь стол заявляет:
— Но ведь, вы знаете, наш советский рубль это совсем не то, что половина вашего доллара. На наш рубль ведь ничего нельзя купить, а у вас, вот мне тот товарищ рассказывал — и она указывает на краснощекого американского рабочего-металлиста, — что за пятьдесят центов пару чулок можно купить. Наш рубль — это все равно, что ваши полцента.
Американцы поражены. Израилевич, из чувства солидарности и, может быть, сострадания к своей коллеге, интенсивно толкает ее ногой под столом. А та:
— Чего вы толкаетесь, ведь это же правда.
* * *
Эта переводчица погибла от своей наивности. Люди, которые никогда не жили в СССР, сочтут это, может быть, геройством. Но есть геройства никому ненужные и это одно из таких.
Переводчицу эту, ровно через полчаса после обеда, сняли с работы, арестовали, и дальнейшая судьба ее мне, к сожалению, неизвестна. И самое обидное в этом то, что пользы она никакой не принесла, потому что политруководители, вроде Слуцкого, постарались затушевать этот инцидент, выставили эту девушку в глазах американцев «отрепьем буржуазной семьи», врагом народа, несознательным элементом, нарочно клевещущим на советскую власть! И американцы поверили.
* * *
А представим себе, что переводчица, сопровождавшая г-на Доржелеса или Андрэ Жида, позволила бы себе такую роскошь, как — в часы, когда их никто посторонний не слышал, — рассказать им всю правду о гнете большевизма в России, о голоде, о ссылках и казнях. Разве этот самый г-н Доржелес, который теперь с такой иронией говорит из своей прекрасной далекой Франции о «Cette petite guide de l’Intourist»[23] удержался бы и не повторил бы на страницах «Энтрансижан» того, что она ему рассказала? Обязательно повторил бы, хотя бы для сенсации, даже не думая о том, что он этим причинит огромное зло честной переводчице. Вот это-то и заставляет переводчиц быть очень осторожными, и только путем очень ловких и тонких маневров, — если переводчица умна — сеять в умах делегатов или интуристов сомнения в советских «достижениях».
* * *
Итак, не имея никаких директив, кроме вышеприведенной горбачевской, мне предстояло «работать» с делегатами для того, чтобы навязать им большевицкую резолюцию. Должна теперь откровенно сказать, что по своей собственной инициативе я ровно ничего в этом направлении не предприняла. Я только прочла англичанам текст и предоставила им обсудить его между собой. Никому из начальства я не передала тех крепких выражений, которыми англичане это чтение и обсуждение сопровождали. Софье Петровне же отдали на растерзание председателя делегации Лэтэма и секретаря Смита. Ибо у англичан особенно сильно развито чувство общественной дисциплины. Они еще до отъезда из Англии избрали этих двух лиц в президиум делегации и теперь добровольно подчинялись их решениям. Слуцкий и Горбачев правильно полагали, что если резолюция будет подписана этими двумя представителями, остальные делегаты не смогут особенно долго сопротивляться.
Однако, мои функции, оказалось, на этом не кончились. Первый день пути прошел, делегаты разошлись по своим купе, как вдруг в купе постучался проводник:
— Товарищ Солоневич, Горбачев вас зовет.
Мне стало тревожно. Чего хочет от меня Горбачев? Было уже около одиннадцати часов. Поезд шел, резко раскачиваясь, полным ходом. Я накинула шаль и пошла в «царский» вагон. В столовой ярко горело электричество. За столом сидел Горбачев, рядом с ним Слуцкий, а напротив них трое делегатов, которых вызвали, оказывается, за полчаса до меня. На столе стояли бутылки коньяку и Горбачев был на большом взводе. Он уже перешел на «ты», что для англичан было, в сущности, все равно, так как они не понимали «ты» — или «вы» он им говорит.
— Ты вот ему скажи, начал Горбачев, обращаясь ко мне и показывая пальцем на одного из делегатов, ты ему скажи, что ведь мы с ним друзья. Правда ведь, Джонка, друзья?
Англичанин чокнулся и пробормотал что-то невнятное. Нужно сказать, что во все время пути Горбачев держался очень изолированно от делегатов, старался с ними не говорить непосредственно, так что они не имели никакого представления о степени его развития и о его прошлом. Они смотрели на него, как на одного из крупных большевиков, как на одного из тех, кто доставил им удовольствие поездки по фантастической стране, кто угощал их этими изысканными завтраками, обедами и ужинами. Словом, как на гостеприимного хозяина страны. И это обязывало их быть любезными. Теперь они сидели все трое, пожилые потомственные горняки, солидные и серьезные, приготовились выслушать что-то важное и новое.
— Да ты им скажи, что ихние социалпредательские вожди — все эти Макдональды, Томасы, Гендерсоны — это изменники рабочего класса, их повесить надо. Потому как единственная партия, которая, конечно, так сказать, рабочий класс во как защищает, эта ихняя забастовка, мы, конечно же, помогаем, золотом, — ты скажи им — золотом, им сукиным сынам — переводим, они разве ж понимают. Ты им скажи…
Горбачев говорил совершенно бессвязно и не потому, что он был пьян, а просто потому, что, оказалось, он говорить не умеет. Говорил так, как часто говорят в Советской России пролетарии: без подлежащего, без сказуемого, без начала и без конца. И, главное, требовал от меня точного и полного перевода. Останавливался после трех-четырех минут такого несвязного нанизывания одного слова на другое и требовал:
— Да ты верно переводи, слышишь.
А Слуцкий, попыхивая трубочкой, тоже пьяный, но еще не дошедший до точки, следил за каждым моим словом, и если я, стыдясь перед англичанами того, что у нас такое начальство, старалась невольно облечь фразу хоть в какую-нибудь форму, прерывал меня и требовал почти дословного перевода.
Англичане слушали внимательно и настороженно. Они переспрашивали меня, старались уловить смысл, не понимали, огорчались, потом им подливали все чаще и чаще коньяку, а Горбачев поминутно поднимал бокал и лез к ним чокаться.
— Выпьем, товарищ… (следовало нецензурное ругательство).
В салон-вагоне жарко и накурено. Ярко горит электрическая люстра, скатерть смята, залита вином, усыпана пеплом папирос. Рядом с Горбачевым — еще какой-то русский коммунист, подсевший к нам в Петровске. Четырехугольное грубое лицо, бесцветные выпуклые глаза смотрят не отрываясь на одного из делегатов. Никакой мысли в них нет, никакого выражения… Горбачев продолжает то, что ему самому кажется верхом коммунистического дипломатического искусства. Он нанизывает безо всякой связи слова одно на другое и требует перевода.