Андрей Рублев - Юрий Галинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бурлит осажденная крепость. На лицах людей растерянность, тревога. Шумят, волнуются сидельцы, равнодушных нет. Одни за то, чтобы драться, другие согласны открыть ворота. Прислушиваются, заводят долгие разговоры, спорят, кричат. Кое-где в ход пошли кулаки и ножи, кому-то проломили кистенем голову, кого-то сбросили со стены.
Но вот князю Остею передали поднятую на веревке грамотку Тохтамыша. Сняв ханскую печать, воевода развернул ее. Позвали толмача, знавшего по-татарски. На длинной шелковой бумаге почерком «джерри» после обычного вступления: «Надежда моя на аллаха и упование на благость, милость! Насир эд-Дин Махмут Тохтамыш, слово мое!» Переводчик, спросив разрешения у Остея, не стал читать все – только наиважное: «Клянусь словом моим, зла никому не учиню, если откроете ворота и впустите меня с ближними моими в Кремль!» Стоявший рядом бирюч громко выкрикивал послание великого хана Орды.
На стенах притихли, жадно вслушиваются в каждое слово. Грамотка не отличалась от той, которую лазутчик вручил утром Остею. Лишь в конце корявым, неразборчивым почерком было нацарапано несколько слов. Они принадлежали руке Тохтамыша и были обращены к московскому воеводе: «Завтра открой ворота и явись до полудня сам».
Не спалось. Лукинич набросил на плечи кафтан и вышел во двор. Медленно побрел по стежке через огород и сад. Невидимые в темноте деревья уныло шумели на ветру поредевшей листвой. То и дело доносились какие-то выкрики, глухие удары, отдаленная игра татарских дудок. Кремль дремал в тяжелом, тревожном полусне.
Несколько раз прошелся по двору, волнуясь, раздумывал о событиях бурного дня. Иногда к Лукиничу с ворчанием подбегали огромные кобели, но, узнав, отходили. Неподалеку послышалось призывное, заливистое ржание его коня. Подошел, остановился. Поглаживая жеребца по холке, снова переживал случившееся, вспоминал, думал…
В разгоряченной голове мелькали видения, чудились слова, звуки. Крики, свист, брань, и вдруг становится тихо… И снова захлестывает все глухое роптание, выкрики сливаются в тысячеголосый рев. Маячат лица, их сотни, тысячи!.. Остей, Кирдяпа, бояре, священники, слобожане, селяне… И эта изъеденная оспой рожа Тришки, десятника великокняжьей дружины. Со связанными руками, кафтан разорван, босой. Вокруг ордынцы… А он божится: «Побили полки московские, почитай, мало кто и уцелел». И голос Кирдяпы: «Кто тому не верил? А? Небось знаете его?» И правда, Трифон. Как не знать… «И все ж не так оно, не так! – твердил себе Лукинич. – Почему Тришка, не другой? Всегда хмельной, на уме одни бабы только. А потом… – Почувствовал, как похолодело внутри все. – В Москве давно не видел его, в Костроме тоже. Погодь, а может?.. Его ж давно сотник Ермилыч согнать с дружины грозился. Ух!.. – застонал даже. – Куда ж ты раньше глядел? Люди-то поверили… – Но тут же переломил себя: – Все одно не помогло бы. Опутали люд московский попы и бояре. Как на Адама-суконника накинулись, когда в сердцах пустил он стрелу из самострела вдогон суждальским иудам. В них не попал, а убил какого-то мурзу ордынского. Иван с кузнецами едва отбил купца, не то так и нашел бы смертушку от своих! Ну, чему бывать, того не миновать, как сказывают. Хорошо, хоть сидельцев уговорил стать у Тимофеевских ворот оружными. Не верю ордынцам, а князям суждальским того паче! Хоть головы честно сложим!
И вдруг мелькнула мысль, взволновала воина, даже сердце застучало часто: «А может?.. Может, уйти через Тайницкую стрельню?! Вывести Аленушку и Рублевых потайным ходом на Переяславскую дорогу? Места там глухие, кругом лес дремучий. Но недолго себя тешил, подумал с горечью: «Нет, о таком мыслить нечего. Не выкажу государевой тайны, клятву давал. Отступником не буду. Да и люд кузнецкий не можно оставить, чай, ведь тысяцкий я у них… Жаль Аленушку и Андрейку… – Вздохнул тяжело, защемило сердце. – А ежли вывести их – взять грех на душу? Самому ж вернуться. Чай, что они углядят в ночи? Только надо кого-то еще с ними. Андрейка еще отрок, да и ослаб от раны. А что одна женка может? Вот бы Иван пошел, так тоже не захочет…»
Конь перестал жевать овес из торбы, насторожил уши. Кто-то неслышно подошел сзади, коснулся Лукинича. Схватившись за рукоятку кинжала, висевшего на поясе, резко обернулся. Перед ним стояла фигура, закутанная в темный длинный плат.
– Алена! – скорее догадался, чем узнал он.
– Я, Антон. Едва и сыскала… – прошептала молодая женщина.
– А я вот к коню вышел… – неуверенно, будто оправдываясь, сказал Лукинич.
– Все маешься, родной ты мой, а я тоже так стосковалась! Антонушка! – обвила она его шею руками, коснувшись губами уха, обожгла словами: – Идем в надпогребницу, посидим малость – замерзла я что-то.
Надпогребница, располагавшаяся над большим хозяйским погребом, служила баней и сенями. Они присели на лавку, долго молчали. Мысли уводили Лукинича в неведомый завтрашний день, казалось, он вовсе забыл, что Аленушка рядом, сидел не шевелясь, весь во власти тревожных дум.
– Никак не смиришься, Антонушка? – вздохнув, промолвила молодка. – Господь милостив, может, обойдется.
– Нет, Аленушка, добра не жди, нечего себя тешить! – сурово заметил Лукинич, задумчиво добавил: – Татар в град решили пустить… Ничего не скажешь!
– Чего ты опасаешься, неужто ждешь худого? – испуганно воскликнула Аленушка, прижалась к нему крепко.
– Не знаю, лада моя, не знаю, – гладя ее плечо, отвечал он. – А только хотел бы, чтоб не было тебя в Москве завтра.
– Нет, Антонушка, нет! Только с тобой буду! – зарыдала она.
– Не надо, Алена. Ну, будет… Задумал я вывести тебя и Андрейку из Кремника ходом потайным.
– А ты? Тоже пойдешь с нами?
– Мне не можно, лада. Тут я останусь!
– Что б ни случилось, с тобой буду! Истомилась я в разлуке, – шептала Аленушка, тянулась к его устам.
У Лукинича перехватило дыхание, когда встретились их губы. Он целовал ее глаза, волосы, шею, а она, оглушенная, с неистово бьющимся сердцем, слабела в его руках…
В четверг, 26 августа, день святых Адриана и Натальи, ровно в семь часов пополудни ударили во все кремлевские колокола. Медленно растворились ворота Фроловской башни. Князь Остей, архимандриты Симеон и Яков, бояре великие, степенные, малые, игумены, дети боярские, посадские купцы, слободские ремесленники – все нарядно одетые, с иконами и хоругвями – построились в ряды и торжественно двинулись к выходу из Кремля.
Тысячи горожан, селян, монахов, толпясь, провожали их к воротам. После полутьмы башенного свода люди невольно зажмурились, сердца забились тревожно, часто. Мимо стоявших с обеих сторон Ильинской улицы конных ордынцев шествие через пепелище Великого посада направилось к Белой веже. За ним следили десятки тысяч глаз: с кремлевских стен – с беспокойством и надеждой, с сожженных посада и Зарядья – с враждебностью и торжеством. Саженях в тридцати от шатра Тохтамыша несколько знатных татар преградили москвичам дорогу. Когда шествие остановилось, Идигу и Исабек спешились и подошли к князю Остею. Молча взяли его под руки и повели в Белую вежу. Люди с тревогой смотрели им вслед…