Мы отрываемся от земли - Марианна Борисовна Ионова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прислушаться: в каждом имени улицы скрыто безымянное.
Я сейчас в той точке, откуда можно двинуться либо к миру, к действиям, к заботе, либо к уходу от действий и заботы, только не от мира, к туда, где ты все видишь, а тебя никто не видит, ты все видишь и всему радуешься, ты все видишь, но ничего не знаешь.
А Посланник Божий сказал:
«Вот люди идут, смотри». Люди шли нам навстречу.
Мы шли Лосиноостровским рынком, А. В. впереди, я за ним, я едва не потеряла его, потом начали подниматься по лестнице, выводящей к платформе. Те, кто шел нам навстречу, словно хотели войти в нас и, задевая плечами, входили.
– Я люблю мосты, – говорю я, остановившись, чтобы остановился и обернулся А.В. – Мосты через воду и через железнодорожные пути. Люблю железнодорожные пути. Река и пути – это движение, в котором сейчас нет нас. А мы стоим над движением.
Он остановился, но, не оборачиваясь, подошел к парапету и взялся за него, и ветер вдруг поднял его волосы, когда донеслось вот опять эхо-звон, соединяющие небо с платформой. Тепло шли люди. Я пододвинулась к нему, локоть к локтю на парапете.
– Знаешь, Россия – это ничуть не зима, – говорю. – Россия – осень. Ноябрь.
– Да, да. – Он кивает и достает из рюкзака шерстяные серые перчатки в целлофановом пакетике.
Как ты всю зиму один, но вспоминаю: там Миша – и не спрашиваю уже ни о чем. Не о чем не спросить теперь до весны, а может, до лета. Там напишется книга или не напишется, но если не напишется там, то нигде, потому что главное пишет за нас Другое. Дом, козырек, над которым эркер. Улица, ведущая к башне. Овраг. Река. Иван-чай.
А если и там не напишется, то все равно там. Где люди, и нет людей.
– Созваниваться будем каждый вечер. – А. В. целует, и качнувшаяся сумка толкает слегка.
От станции Лось идут молодые отец и мать, за ними наискосок, отставая и не спеша, мальчик лет пяти несет два апельсина в целлофановом пакете. Несет их по воздуху над листьями.
Что-то я вспоминаю осенью, в центре жизни, где город так близко, что не видно города за улицами и укромной изнанкой, куда выходят подъезды и которую потому не назовешь двором. За обещающей простотой, будто незаполненной, вечно обживаемой. За перспективой, уводящей кирпичный фасад и окна, и тротуар, бордюр подоткнут листьями, ничего нет, кроме безымянной простоты. Продукты. Парикмахерская. Подъезды рядком выходят на берег листьев. Старая «Волга» в листьях, как голый в рыбацкой сети. Листья травы, листья брусчатки, листья асфальта. Пожилая, в каждой руке по хозяйственной сумке, уходит между домами вглубь, где за теми домами еще другой, еще темноцветная земля листьев, там осень и там Россия.
А Посланник Божий сказал: родное – это и есть другое.
– Я не сразу заметил, что он слепой. Я хотел положить ему мелочь в руку, но он, почувствовав меня, все время ею крестился, и я никак не мог попасть в руку, пока не схватил ее.
Очень легко представить сейчас руку нищего, как она бережно мечется в крестном знамении и как успокаивается сразу, точно пропадает, перехваченная рукой А. В. Руки самого А. В., собранные в кулаки, но кулаки не сжаты, лежат на столике уличного кафе, он откинулся в пластиковом креслице, позвоночник притерт к низкой твердой спинке. Давно вобрался вовнутрь уличный приросток кафе. И оголившаяся узкая дверь кажется запертой, будто умер владелец.
Селезневка. Перекресток, Антроповский сквер. Пруд в тайнике деревьев. Если стоять напротив, то влево строем по двум сторонам дома-стеллажи, наборы ячеек, вправо – того новее, вроде лайнера. Селезневские бани, похожие на крохотный красно-белый вокзал, за ними доходный «модерн», тоже из малых сих, четырехэтажный. Стелются ветки над проезжей частью, сужая и укрощая. Что-то все же осталось. Высохшие русла, отпечаток в чем-то, но кто скажет в чем; улица неспешно бежит над своей опустевшей формой. Тихоход трамваев. Это место осталось малым. Дымка малости. Оно уже не вытянется вверх, хотя растет за деревьями пруда элитная башня. Неровность ласкается к вертикалям, и те прощают ее, геометрия разрешает себя обнять, исчезая в объятиях. Деревянный зеленый забор с ромбами и три-четыре особняка в ряд, который, когда под конец переулка обернешься на слабую, смирную, живую, деревенскую крутизну и посмотришь, становится домиками и улицей – чем-то, Бог знает чем, бытийствующим в безвидной невидности. Настоящая улица невидна. Ее делают листья на мостовой, ее делает теснота вещности, когда все живое, человечное и сочеловечное, с нежностью держится друг за друга. Когда вы поймете, что архитектура – не родина. Недостоинство, тебя уронили.
Трамвай заворачивает к церкви Троицы Живо-начальной, к той, чье другое имя – Пименовская, в честь Пимена Великого. Если и осталось чего хорошего, то этот задний план с храмом, да нет, не задний план, а почти укромная глубина в ее светлой открытости. Словно широкий рукав оторван, и свободнее с оголенной рукой, словно в новую Селезневку открыто глядит ее внутреннее, ставшее боковым, рукавным.
К станции метро «Достоевская», которой не было, за Антроповыми ямами, где теперь сквер с прудом, там в одном из коммунальных бараков, каких давно нет, а вместо них дома-стеллажи, там жила тетя Оля. Саша ездил к ней на трамвае, когда сменил коляску на костыли, потом костыли – на трость. Ее теперь нет, тети, трости, только негнущаяся нога, трамвайные пути.
Об отце. О трамвае. О ногах. О доме и небе. Просто. Просто акупрессура. Просто лежать на полу. Отец берет его ноги, сгибает, вытягивает. Просто боль. На стене китайский плакат: человек-материк, распростертый в меридианах, иероглифы огибают береговую линию.
Учиться ходить, как учатся на катке. Как учатся плавать, только стул вместе круга. Отец внезапно выпускает руки из рук и кричит: «Стенка! Так!» Ладонь в стену – упор, или грохаешься вместе со стулом. Ужас метро. Все щелкают сквозь турникеты, а для них служащая в красной беретке отодвигает заграждение. Отец пятится, встает на эскалатор спиной вниз, Саша чувствует затылком отца и тошно-медленное, механическое падение. Лица тех, кто едет, глядя вперед и вниз, а вынуждены глядеть на него, глаза, которые им некуда отвести, и ты улыбаешься. Отец улыбается, под конец спуска просит: «Не поможете?» Селезневские бани. Пропускают без очереди. Отец вынимает из коляски, а кажется, отделяет от нее, какой-то мужичок кидается помочь, подхватить свисающие ноги. Все смотрят. Отец орудует массажными щетками, какими-то валиками, катками, не умолкает, приговаривает победно-деловито. Кто он? Отец. Человек.