Мы отрываемся от земли - Марианна Борисовна Ионова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, она видела его вину в том, что ты инвалид? Не знаю. Ты так мало знаешь. Почему ты не спрашивал, почему не искал? А теперь хочешь написать, но как писать, если ничего не знаешь.
Только так. Только так, будто продолжая сидеть, когда другие стоят и ходят. Если ты до двадцати лет смотрел в чьи-то любые глаза – мамы, папы, отца – снизу вверх, то потом не будешь задавать, выспрашивать, вызнавать. Потом не хочется говорить много.
Отец был на пятнадцать лет старше матери. Пятнадцать лет было А. В., когда мать сгорела от рака, все уже знали его будущее, как афишу клуба на месяц. Василий Адрианович был готов к жизни вдвоем с инвалидом в городке на Волге без пристани, потому что любил его – сына. И сын знал Василия Адриановича как отца, верил в него, как в отца. Но приехал отец, приехал за своим сыном, не подозревая о том, что сын – «колясочник». Мать незадолго до конца послала телеграмму, на тетиолин адрес (зачем-то помнила), но там было только о ней, о том, что умирает, приезжай. Он приехал, и вот прямо на месте надо было все переиграть. Там, куда он хотел забрать сына, была Москва, и это значило жизнь. Так вместо матери появился у Сани еще один отец, тоже любящий, оба они так любили, что один забирал, а другой отдавал. Дали время подумать, решить, а пока отец жил в том же доме, квартировал у Мишкиной матери, тети Кати.
Саня решал, его по два раза на дню рвало. От него прятали ножи, бритву, отбирали после еды чашку, стакан (можно разбить на осколки), прогоняли от окна, без которого он задыхался, и он не мог не видеть. Вся улица говорила и думала о нем, за него. Тетя Катя рыдала, а Василий Адрианович приходил домой за полночь. Там Москва, там жизнь. Саня сквозь сон различал, как входит в комнату, садится с краю кровати и сидит, то свесив голову, то глядя куда-то под потолок. Там Москва. Отец к ним не заглядывал, и Саня его избегал, а Василий Адрианович говорил своим негромким голосом человека, полагавшего, что самое прекрасное на земле – новорожденный жеребенок: там жизнь. У тебя навсегда два отца, запомни. Два отца. В Москве и в том городе, который деревня и остров. Саша уехал с отцом. Отец поставил его на ноги.
Но когда он приехал, уже на ногах, к Василию Адриановичу, телеграммой предупредив, чтобы не встречал его, что сам дойдет от платформы, то долго стоял у калитки и не мог зайти. Когда встретились взглядами, он смотрел сверху вниз, высокий – в отца.
К калитке идет мужчина. Это сын.
– О каком?
– Что о каком?
– О каком ты пишешь? О котором из двух?
Об отце. Просто о том, который. Как и ты – о котором городе.
О котором из кошмарной нелюбящей всячности, не разбирающей дороги ненужности, ненаходимости, отказа от рая. Проходят люди по тротуару, я просто вижу их, как они проходят. Просто. Я не знаю, насколько они непросты, ясно, что непросты, но проходят – просто. И вижу – просто. Что такое простота. Возможно, он прикрывает срам, и тогда она только картинка, поверхность без глубины, но она не лжет. Возможно, она как река: видишь реку, но не видишь всю воду. Люди движутся. Вот. Они, они, оно. Оно все говорит вот. Деревянный дом, его резные наличники говорят вот. И перед каждым вот твое дыхание замирает. Понятно, что мы живем среди бесконечной повторенности неповторимого, мы сами ее составляем. Люди движутся, говоря вот.
Мы вступили на берег, вдруг он повернулся рывком.
– Хочешь спросить меня, чего мне не хватает? Не спрашивай, я сам скажу. Чего не хватает мне, тебе, нам, им. Всего. Нам не хватает только всего. Слышишь, как я это произношу? ВСЕГО.
Пестро утоптанные листья, невесомая дорога под ногой, нарядная, в птичьем и женском оперении. Бордовые и терракотовые домики-гаражи в ряд, желтые ворохи еще сверху, не по углам тротуара. Идешь мимо по испещренной, как будто кукольный театр – цветные пятна на черном, полосе асфальта, тропой задворок, все загадочное и домашнее по-осеннему.
Много ничьей земли между домами. Неровной земли с темной травой, с битым камнем и утлыми тропками. Это простор. Такой простор бывает у женских лиц. Рильке писал по-русски: «Родился бы я простым мужиком, то жил бы с большим просторным лицом…» Но просторные лица девушек невелики, даже скорее малы, а просторны потому, что глазам, носу и рту словно сказали: «Располагайтесь, будьте как дома», и они расположились, не теряя достоинства от стесненности. И остались лоб, щеки, подбородок, осталась спокойная свобода лица, осталось место для лица на лице, для выражения. В городе должны быть незанятые места. Места для времени года. Места в стороне, в тишине.
Незанятые места заполняет сентябрь в сентябре и апрель в апреле, их заполняет то невыразимое, для которого и слово это слишком громко. Возможность. Обещание. То между мной и А. В., чего не описать и не прожить.
Посмотри с любовью сначала налево, потом направо.
Хорошо, просто посмотри. Теперь скажи: ничего особенного. Особенное имеет черты, его можно повторить. То, в чем ничего особенного, рождается и умирает с каждым первым взглядом. Все знают, все видят, все идут мимо. А у меня есть первый взгляд. Его можно продлить, но ненадолго. Все равно скоро спросишь себя: что тут особенного? Это просто деревья в ряд, деревья вдоль тротуара, за оградой, деревья между автобусной остановкой и длинным панельным домом, это то, что между панельным домом и Чертановской улицей. Утро в августе, на бледном от пыли утреннего света асфальте жесткие лиловатые лодочки сохлых листьев.
– Почему-то мне нужно то, что никому не нужно, то, что для других даже не повседневность, а пустота, для меня так важно.
– Если ничего такого, а ты видишь, значит, это Он.
– А может, я все придумываю?
– Когда и впрямь видишь, это не придумать.
Природа – та же родина, и родина – та же природа. Главное, что – я воспринимаю это как первое и уже решившее за меня. Взявшее меня. То, откуда вышел и чему обязан, обязан помнить, возвращаться хоть изредка. Вот и родина, и природа.
– Это не придумать, – сказал Посланник Божий.
Лица-листья. Прислушаться: улица