Крокозябры - Татьяна Щербина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И удобрять, — добавила Таня, добывая из кошелька железный рубль для расплаты за абрикосовое солнце.
— Удобрять? — Передо мной возникла картинка дачного участка, который дедушка постоянно удобрял компостом (попросту дачной помойкой, но хорошо выдержанной) и ценными коровьими лепешками, которые он подбирал в округе, прогуливаясь с ведром, — мне они казались гигантскими монетами. У меня были старые, петровские еще, черные монеты, которые мне подарил дядя, они походили на эти лепешки в миниатюре. Монеты дядя потом забрал, когда выяснилось, что это ценность. А подарил, считая старым хламом — ребенку-то не все равно, с чем играться?
— Мы все умрем, — весело сказала Таня, — и станем удобрением для земли.
Ах, вот что! Я часто, с раннего детства, думала о смерти — как о потайной, волнующей части жизни, но никогда в таком ключе. Да, Таня много читала, это было. Я читала еще больше, но извлекала из книг что-то другое, это стало ясно, когда мы синхронно читали один и тот же список «обязательной литературы». Эмма Бовари была для меня удручающим примером жизни, прожитой впустую, а для нее — героиней, восставшей против диктата общественной морали. Мы с Таней вообще были противоположностями: у нее в голове будто всегда висела табличка с предостережением: «Осторожно, яд!», а у меня — с вопросом «Что бы я сделала, если бы завтрашний день был последним?». Именно это я и делала каждый день. Притом я была книжным червем, а она любила вечеринки, компании, даже и лекции какие-нибудь, о структурализме или летающих тарелках — главное, чтоб до или после было живое общение. Это меня неизменно поражало: вела она себя всегда замкнуто, предпочитая ходить со мной — я легко вступала в контакт, но именно она подбивала меня на эти блуждания по Москве, поскольку у нее была цель. И каждая вечеринка, на которой в очередной раз не был встречен Иностранец, копила в ней отчаяние: «Ну вот, опять ничего». Я над ней посмеивалась.
— Тань, если приспичило, вон наш Шейк — открыт всем ветрам, иди за него замуж.
— Издеваешься? Он же из Сенегала! Это еще хуже, чем здесь. Нет-нет, Африка не обсуждается.
Шейх, или Шейк, как мы все его звали в честь модного тогда танца, был нашим сокурсником и, как и Таня, мечтал жениться на иностранке — советской девушке. Поначалу советские девушки души в нем не чаяли, он был смешливый, заводной, симпатичный, всем прилюдно раздавал определения: «ты — самая красивая» (таковой ему казалась наша двоечница), «ты — самая умная» (про девушку серьезную и основательную, каковой та остается и по сей день), «ты — самая необычная» (это про меня), а про Таню — ни слова. Она смотрела на него своим всегда очень прямым взглядом как сквозь стену, и он это чувствовал. Я стала избегать Шейка после университетских танцулек, на которые меня затащила все та же Таня. Он «приставал», я ушла, он побежал вслед, преградил дорогу и стал выговаривать: «А, так ты расистка!» — «Нет, но у меня есть жених», — что было чистой правдой. В общем, мне надоело оправдываться, как, вероятно, и прочим моим соученицам.
— Ты вчера ушла, а я таки познакомилась, — шептала на следующий день Таня, таща меня на сачкодром (место, где можно было курить сидя, в отличие от лестниц — из-за этого удобства студенты забывались и сачковали лекции). — И по-русски хорошо говорит, и такой весь из себя, но… — и она вдруг сделала кислую физиономию.
— Опять ей что-то не так!
— Знаешь, кем он оказался? (В голове пронеслось: подлецом, идиотом.) Венгром!
— Ну, так ты же это и искала — иностранец.
— Ты что, правда не понимаешь?
Правильно я не оказалась «самой умной» в классификации Шейка: не понимала.
— Венгрия — соцстрана.
— И что?
— Это почти как у нас. Ну немножко лучше, но в принципе то же. Я хочу жить в свободной стране.
Мое непонимание Таниной жизненной цели было тем более удивительным, что я Софью Власьевну люто ненавидела, а она как бы не замечала, но я никуда уезжать не собиралась, мечтая о падении царства генсеков, а Таню даже эта утопическая перспектива не увлекала. Я, впрочем, могла уехать запросто: жених, а вскоре муж, был, как тогда говорили, «не роскошью, а средством передвижения», то есть евреем. И предлагал мне переселиться, что потом и сделал, но я упорно хотела «украшать» собой эту землю. И удобрять тоже. Точнее, меня занимал вопрос что, а не где, а Таню наоборот. Ей казалось несущественным, чем заниматься, кем быть (тогда часто спрашивали: «Кем ты хочешь быть?»), главное — произрастать на благодатной почве. Мой дед выращивал под Москвой клубнику, яблоки, груши, сливы, черноплодную рябину, смородину, вишню, а дыням или гранатам никакие удобрения созреть бы не помогли. Вот и Таня ощущала себя фруктом, которому в здешнем климате не стать самим собой.
— А помнишь такие цветы: когда я была маленькая, они росли всюду, или не всюду, но я их часто видела, а теперь они исчезли — ярко-синие?
— Помню из Овидия: дельфиниум, цветок из крови Аякса, который самоубился от обиды, когда не ему достались доспехи Ахилла, обещанные лучшему воину. Может, оттуда и пошла «голубая кровь»?
— Овидий у меня уже выветрился — это ж первый курс, а как назывались те цветы — не знаю, про себя я звала их «башмачки»: они такими двумя синими пузырьками, как туфелька. Вспомнила из-за этой проклятой «Cinderell’ы» (разговор был после очередного урока итальянского, которому нас обучали по спецметодике — слушать в лингафонном кабинете «Золушку» и с голоса заучивать наизусть). А когда я смотрела на те цветы, думала, что они вроде Золушкиных башмачков, если придумать, как их надеть…
— Кстати, здорово: превратить волшебную сказку в принудиловку! А синие башмачки — нет, не обращала внимания, но смутно помню, что у деда было предубеждение против синих цветов и он их не сажал.
Когда мы были на третьем курсе, факультет облетела новость: наша сокурсница с английского отделения выходит замуж за англичанина. У нас была такая практика: на последнем, пятом, курсе преподавал носитель языка, их меняли каждый год, чтоб не пускали корней. И наша сокурсница, дотоле нам неизвестная (студентов много), каким-то образом с ним познакомилась, что было непросто, поскольку носителям языка предписывалось сразу после занятия исчезать во избежание «ненужных контактов». А тут как раз состоялся ненужный контакт, и они решили пожениться. На нее теперь специально ходили смотреть — это была платиновая блондинка неземной красоты, и ей предстоял выбор: либо учиться дальше, расставшись с английским профессором, которого так или иначе отослали бы на родину, либо — немедленное исключение, чтоб не навлекать на университет такой позор, как брак студентки с иностранцем. Причем с капиталистическим. Девушка колебалась. Ее пугали тем, что и брак не оформят или из страны не выпустят, и выгонят с волчьим билетом — никуда больше не поступит.
Все только это и обсуждали. Моя лучшая и единственная подруга Таня, понятно, всецело поддерживала студентку, говорила, что черт с ним, с университетом; в Англии небось тоже есть университет, а не выпустят — поднимется такая международная кампания, что будут вынуждены. По папиным делам знала, что если человек безымянный, в «антисоветской агитации и пропаганде» не засветившийся, — проще выпустить, чем торговаться за него с очередным президентом. Студенческое «общественное мнение» было другим: подстилка, польстилась на иностранца, пожилого, можно сказать, человека (ему было, наверное, лет сорок), и так ей и надо, вышибут из лучшего в мире учебного заведения — пойдет улицы мести. Государство затратило на нее столько денег, а она…