Ахматова и Модильяни. Предчувствие любви - Элизабет Барийе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переизбыток уважения и достоинства.
Неразборчивый лепет сердца заглушается весомыми доводами рассудка. Модильяни и Ахматова спорят обо всем – не только об искусстве, но еще и об аэронавтике, которой увлекается Амедео. Двумя годами ранее, 25 июля 1909 года, Луи Блерио впервые пересек Ла-Манш на моноплане собственного изготовления, так «Блерио XI» открыл небо сорвиголовам. Французские пилоты геройствовали один за другим: капитан Белланже и его перелет Париж – Бордо за 8 часов 28 минут; пятиминутный полет пилота Лемартена и семерки его пассажиров на знаменитом моноплане, оснащенном 14 цилиндрами; наконец, Пьер Прие, перелетевший из Лондона в Париж всего за 3 часа 56 минут.
Модильяни восхищался этими борцами за мечту бесконечно, из Рима или с Капри бомбардировал письмами Оскара Гилья, своего товарища по школе Фаттори во Флоренции: «Мой страх меня стимулирует. Я жажду открыть новые формы, поставить новые вопросы, узреть новое искусство, дотронуться до прекрасного. Я чувствую оргазм, но этот оргазм лишь предвестник невероятной радости, за которой последует головокружительная беспрерывная активность ума».
Унять страх. Небесные рыцари подавали отличный пример. «Братья!» – думал о них Модильяни. Тестируя собственноручно сделанные парашюты, некоторые прыгали с первого этажа Эйфелевой башни. Многие так и не поднялись.
«Моя современница», – говорит Анна, радуясь, что родилась в один год со скандальной красавицей Эйфелевой башней. О красоте башни из пудлингового железа велись жаркие споры. Посаженная посреди пустынной эспланады Марсова поля, лишенной каруселей и звуков ярмарочной музыки, Эйфелева башня напоминает гигантский подсвечник, забытый у лилипутов шутником Гулливером. Модильяни иронизировал над кубистскими фантазиями, которые виделись в «трагическом светильнике» многим экспертам по анализу структуры, синтезированию и методичному разбору – в основном творчества Делоне и прочих художников современности, любимцев каждого галериста.
Модильяни не хочет никакой современности. Что за туманный концепт? Какой самообман! «Единственное время, в котором существует искусство, – вечность», – твердит Амедео своей спутнице. В его экзальтированной интонации проскальзывают нотки ярости. Скрытое отчаяние? Где первопричина? В согласии? В утешении? Неужели все мужчины одинаковы, и в итоге все сводится к тому, что они ищут мать в любовнице?
В этом уже давно знакомом голосе Анна слышит не просто возмущение, но вопрос, чересчур глобальный для нее. «Это друг, не брат и не враг. Друг». Анна хочет остаться другом.
«Художник должен вести диалог со своей эпохой», – мягко замечает Ахматова. Идти в ногу со временем – не значит подчиняться ему, напротив, надо ухватиться за эпоху, сотворить из ее острых углов свою крепость. Такова позиция Ахматовой и нового поколения русских поэтов. Анна объясняет это нервному художнику. Предыдущее поколение, игравшее в оккультизм, себя иссушило и в итоге совершенно потерялось. Произведение искусства может родиться лишь от физического, а не только эмоционального контакта со Вселенной.
Анна подносит ладони в перчатках к пылающим щекам – противоречить мужчине, которым восторгаешься больше всех на свете, не так легко. Она слышит собственный голос словно в громкоговоритель: «Художник должен ухватить реальность идеальным движением звука, линии…»
Моди снова берет Анну за руку. Ему нравится, что она с ним откровенна. Прямота. Не все женщины на нее способны. В Ахматовой нет ничего такого, что, как правило, делает человеческую компанию невыносимой. Она искренняя и естественная.
* * *
Не говорить о любви с тем, кто ее дарит; не говорить о любви с единственным человеком, способным унять вашу тревогу, сжав вашу руку в своей, – идеальная тактика для того, кто боится разочарований. Как долго она работает?
* * *
Пакт целомудрия. Сколько он будет в силе? Капитулирует ли одна из сторон? Если да, то где, когда, как? Мы ничего не знаем об этом. Даже если воображаемая нами ночь имела место, из нее не родились слова – ни единого слова. Если сакраментальный обмен запахами, дыханием, слюной, живыми клетками состоялся, то не на страницах дневников, писем или тетрадей. Кодекс прекрасной свободы, торжественной младенческой наготы нигде не был прописан.
В 1958 году у себя в комнате в Болшево, куда Анна взяла с собой один из драгоценных рисунков Модильяни, на который посетители пялились как на святыню, Ахматова провела рентгенографию своей памяти и сделала следующее заключение: смотреть в прошлое – преступление, которое не стоит совершать под фанфары и особенно при свидетелях.
Требовалась жесткая самоцензура. Страшное калечение. Соглашаясь на него, Анна Ахматова проявляла невиданную храбрость. Героическая женщина, которой гордились читатели. Героическая? И вправду? Она просто смогла выкрутиться и выжить, вот и все. Анна думала о настоящих героях: о Гумилеве, слишком гордом, чтобы пойти на сделку с совестью; о Мандельштаме, жертве собственной абсурдной жизнерадостности; о всеми покинутой Цветаевой, которая выбрала смерть, и не нашлось никого, кто бы протянул руку помощи, образумил бы поэтессу. Ахматова думала о своем сыне, долгое время пребывавшем в ГУЛАГе как враг народа. Слишком любимый, недостаточно любимый, недостаточно любящий, «мой сын, мой страх», – говорила она. Ссылка Лёвы в ГУЛАГ погрузила Анну в невыносимую тоску. Ей до сих пор снился кошмар: «они» стоят в коридоре, где Гумилеву предъявляют мандат и спрашивают, где он. Анна знает, что Коля, ее муж, притаился в комнате – последняя дверь по коридору налево. «Они» нервничают, тогда Анна отодвигает занавеску и будит сына, толкает его к чекистам: «Вот Гумилев». В кошмарном сне Колю не расстреливают. Кого из двоих Гумилевых «они» арестовали, Анна не знает.
В ужасе она просыпается, понимая, что сдала собственного сына.
За смертью Сталина пятого марта 1953 года последовали массовые освобождения. Льва Николаевича Гумилева отпустили только в мае 1956 года – он считал, что еще тремя годами расплачивается за безответственное поведение матери. «Эгоистичный монстр» – так он ее описывал. Выражение глубокой любви, рассказы о том, какие усилия, впрочем, напрасные, Ахматова приложила, чтобы вызволить сына из ада, не производили на него никакого впечатления. «Я злопамятен», – отвечал молодой человек, когда его обвиняли в жестокости.
А вдруг он был прав? И она – эгоистичный монстр…
В своей комнате в Болшево, куда запахи внешнего мира врывались лишь по утрам, когда уборщицы с тряпками в руках открывали окна, выходившие на опушку соснового бора, поэтесса проклинает свои оплошности, свою осторожность и целомудрие. Писать о Модильяни – больно, сложно и все-таки необходимо. Модильяни был убит дважды – нищетой и легендой. Необходимо разрушить саркофаг сокровенных мыслей. Амедео ненавидел границы, рамки, запреты. Он не принадлежал ни к какой школе, никогда не подписывал манифестов и не следовал правилам. Он везде задыхался, даже в Люксембургском саду.
Часто он хватался за воротничок рубашки, словно желая разорвать его и вздохнуть полной грудью.
– Сматываемся отсюда!