Ночь будет спокойной - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ф. Б. Я вот только интересуюсь, в какой мере тебе удалось освободиться от давления?
Р. Г. Такие чувства делают тебе честь. У меня тоже есть сомнения на этот счет. Но сомнения счастливые. Я подразумеваю, что «освободиться» от материнской любви или от любви к женщине — это не то, что я называю освобождением, это то, что я называю оскудением.
Ф. Б. Значит, ты вернулся в Нью-Йорк и приступил к обязанностям представителя по связям с общественностью при французской делегации в ООН. В чем это выражалось?
Р. Г. Представлять французскую точку зрения в прессе, на телевидении и на радио, представлять Четвертую республику в ее отношениях с миром, ее политику — главным образом в Европе, Индокитае и Северной Африке.
Ф. Б. Трудное дело, разве нет? Защита колониализма…
Р. Г. Во-первых, мне не нужно было защищать, мне нужно было объяснять. Это не я защищал эту политику в ООН, ее защищал Опно, который совсем в нее не верил, даже упорно противился ей, и в Париже это было отлично известно, так что я даже слышал, как один заезжий министр иностранных дел обозвал его «лицемером»… Вот что тогда происходило. ЦРУ устроило государственный переворот в Гватемале, направленный против «левого» режима Арбенса, тогдашнего Альенде. Это было в воскресенье. Русские срочно созвали Совет Безопасности. Опно воспользовался тем, что не успел получить инструкции из Парижа, и потребовал создания следственной комиссии ООН, которая должна была на месте разобраться, что произошло в Гватемале. Понятно, что все там было делом рук ЦРУ, и Фостеру Даллесу, американскому госсекретарю, это расследование нужно было как дырка в голове. Все случилось, как я тебе уже сказал, в воскресенье, и я был единственным советником, сидевшим рядом с Опно на скамье французской делегации. Он уже был послом в Берне и моим начальником, и вот мы в очередной раз оказались вместе в Нью-Йорке. Когда он мне сообщил, что потребовал создания комиссии, я исполнил свой долг — заявил, что Париж сотрет его в порошок. Но старый посол был просто в страшной ярости, он метал громы и молнии, его невозможно было удержать, он высокомерно повернулся в мою сторону и произнес — тут я цитирую: «Они ужасные мерзавцы». Не могу поклясться, что он имел в виду агентов ЦРУ в Гватемале… И вот он — без инструкций и вразрез со всей тогдашней французской политикой, находившейся в полном подчинении у американцев, — требует отправки в Гватемалу следственной комиссии. Это была одна из тех первосортных дипломатических бомб, на которых, как правило, подрывается тот, кто их бросает. Один из помощников Даллеса подошел ко мне и шепнул: That’s typically french, это типично по-французски. Он имел в виду предательство. Я ему в ответ: Go and fuck yourself да пошли вы… Вот как низко опустились в своем общении изысканные дипломаты. Американцы пустили в ход свое право вето, никакой следственной комиссии так и не создали, и несколько часов спустя Даллес уже требовал от французского правительства отзыва Опно. И тут нам неслыханно повезло: наш тогдашний министр иностранных дел не мог позволить так себя унизить, особенно если вспомнить, что посол Опно был аккредитован не при Вашингтоне, не при США, а при ООН. Так что Опно остался на своем месте, и я вместе с ним. Впрочем, это был один из тех совершенно безумных дней, когда во всей красе раскрывается дух международного согласия и сотрудничества. Воспользовавшись тем, что шел перевод какого-то выступления, потрясенный тем, что мой старый посол только что окончательно потерял всякий шанс продолжить свою карьеру, я встаю и иду писать. Я уже почти справился с волнением, пустив струю, как вдруг возникший ниоткуда советский псевдо-пресс-атташе, некто Титов — ну, это имя, под которым он работал в то время, — пристраивается писать сбоку от меня. Увидев, что я абсолютно растерян, и сочтя момент подходящим, он наклоняется ко мне через наши две струи и шепчет жарким шепотом по-русски: «Скажите-ка, дорогой коллега, сколько истребителей поставила Великобритания Федеративной Республике Германии?» Этот клоп, который был таким же пресс-атташе, как его бабушка, пытался меня завербовать, воображая, вероятно, что после этого первого шага мне уже будет не вырваться из его когтей. Я ему ответил тоже по-русски — тут я цитирую для знатоков этого прекрасного языка, в котором имеются, так сказать, безграничные возможности для нанесения оскорбления: Ubiraïsia k yebeneï materi na legkom katere. Это, разумеется, непереводимо, но тут задействованы его мама, некоторые интимные части ее тела и путешествие на борту легкой яхты, которое я предложил ему совершить с кое-чем не являющимся мачтой, воткнутым в совершенно другое место, нежели палуба судна. А что, прекрасный денек в ООН. Мне предстояли еще и не такие.
Ф. Б. Мне хочется прояснить один момент. Я сейчас коснулся того, что называю проблемой совести. Ты сказал, что ты не «защищал» внешнюю политику Франции в глазах американской и мировой общественности, а «объяснял». По-моему, это уклончивый ответ, смысл которого скорее в том, чтобы слукавить, чем убедить. Будучи представителем французской делегации в ООН с 1951 по 1953 год, ты должен был «объяснять» войну, которую французская армия вела в Индокитае, категорический отказ предоставить независимость Тунису и Марокко, как и другим африканским колониям, — а об Алжире тогда даже не заикались, поскольку он просто-напросто считался «французской вотчиной». И в то же самое время ты писал «Корни неба», роман, одна из главных тем которого — наряду с защитой природы — призыв к освобождению африканских народов. Поэтому я спрошу тебя вот о чем: всякий раз, когда ты, «объясняя» эту политику, выступал перед миллионами американцев, перед представителями мировой прессы — а это происходило едва ли не каждый день, — ты шел против собственных убеждений, а значит, и против совести, так?
Р. Г. Я отвечу тебе со всей точностью, на какую ты вправе рассчитывать. Здесь прежде всего встает вопрос демократии. Моя совесть — это не совесть французского народа. Французский народ демократическим способом избрал парламент, а последний назначил правительство, в рамках строжайшей республиканской законности. В это правительство входил министр иностранных дел, который прилетал в Нью-Йорк, господин Морис Шуман, такой же, как и сегодня или вчера, ну, более или менее; господин Эдгар Фор, такой же, как и сейчас, — ну, в той мере, в какой он может быть предсказуемым; господин Миттеран, такой же, как сейчас, — ну, в той степени, в какой сегодняшний напоминает того, вчерашнего. Так что Франция была представлена всем тем, что Четвертая республика могла предложить самого перспективного в плане свободы народов. Проводимая правительствами этой Четвертой республики внешняя политика была политикой Франции, если парламентская демократия хоть что-то значит. В целом эта политика регулярно, от выборов к выборам, получала одобрение электората, что привело к появлению господина Мессмера, господина Жобера, а завтра, возможно, приведет к еще более полному обновлению: господам Миттерану или Эдгару Фору. Вот эту политику французского народа я и «защищал» как мог — это точное слово, ибо я выступал в роли адвоката, как Моро-Жиафери, когда тот защищал Ландрю[81], или мэтр Но, когда тот защищал Лаваля[82]. Я выполнял работу адвоката со всей виртуозностью, на какую только был способен, со всей своей лояльностью.