Пьяные птицы, веселые волки - Евгений Бабушкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но из ящиков от чего-то когда-то смертельного мы сколотили барную стойку. И каждое утро вставал за неё человек и варил кофе. Быстро. Вода сама становилась густа и черна. Приходили какие-то грязные люди, брали чашечку.
День ото дня их было больше.
Потом пришла Нинель.
– Три вопроса, – сказала Нинель. – Первый. Мука и дрожжи?
– Найдём, – сказал человек.
– Второй. Вы этих придурков, чёрных и белых, тупых и слепых, несмотря ни на что, – любите?
– Ну, в общем, да, – сказал человек.
– Третий. При каких обстоятельствах вы привяжете женщину к стулу?
– Никогда, – сказал человек, что-то в нём дрогнуло, и он из большого стал маленьким. Но лишь на миг.
Нинель. Длинная женщина с грудями как два солнца. Кто пытался погреться, получал по рукам.
– Что ты сделал для мира, чтобы меня коснуться? – говорила Нинель.
Страшная женщина с глазами как фары катафалка на встречной. Нинель пришла, и в кабаре запахло пирожками. У неё были шрамы повсюду и тихая хромота, но где-то в прошлом, где её мучили, она научилась печь.
Её пирожки сияли. И люди, отломив кусок, сидели ошалелые, забыв, как тосковать и материться.
А потом к нам снова пришли, и снова их было трое. Без оружия. Но с тремя чемоданами, полными пустоты. Одинаковые, как прутья решётки. С голосами, как звон металла о металл. Вслед за тремя убийцами три чиновника к нам пришли. Первый достал папку толщиной с нож для разделки туш. Второй достал карандаш – иглу хирурга. Третий стал задавать вопросы и не слушать ответы:
– Вы кто? Откуда? Сколько вас? Зачем вы здесь? И почему? Вы понимаете разницу между «зачем» и «почему»? Понимаете? А? Так почему? И без разрешения? А? Не слышу. Что же вы? Как же вы? Эх вы. Надо же. Ну, надо же. Надо. Надо. Надо, сами понимаете… Надо дать.
И они протянули ладошки.
И что-то было в этой троице такое, что стало ясно: отдадим им и деньги, и силы, и время, а если останутся силы и время сделать детей, то и дети наши будут у них в долгу.
Но вошла Нинель с подносом сияния, и все отбросили тени, а человек – такую, что потолок бывшего бункера стал черней ночного неба в дождь.
– Нинель, дай им пирожок, – сказал человек.
Трое взяли по пирожку. Надкусили. И дрогнули. Что-то будто в них переменилось – будто не было всех этих лет адаптации к переменчивым обстоятельствам, будто они в результате не конченые козлы и одинаковое ничто, будто что-то в них осталось нормальное.
– Это вкусные пирожки, с мясом, – сказала Нинель. – Пока не с вашим. Но будут с вашим, если придёте ещё хоть раз.
Трое одинаково поперхнулись и приготовились выпустить пустоту из чемоданов. Тогда Нинель разломила пирожок – он был полон гвоздей. Разломила другие – повсюду были гвозди.
– Бывает, пирожок попадает в тебя. Бывает – ты в пирожок. Бывает, начинка меняет состав по дороге изо рта в желудок. Звучит антинаучно, но спорю на тонну лучшей в мире муки, что вы не станете рисковать.
Трое ушли и больше не приходили. Я взял с подноса пирожок и осторожно надкусил, ожидая, что сталь уколет нёбо. Но в рот пролилось яблочное повидло – вкус прошлого.
– Нинель! Милая Нинель! Вот бы твои пирожки подать этим важным подонкам на встрече по мирному урегулированию говна, которое они сами же и развели. Вот бы, а?
– Думаешь, я не пыталась? Кормлю-кормлю, а не едят! Просто не едят. И ты много не ешь. Не бывает толстых сказочников.
Я втянул щёки, чмокнул, цокнул и начал новую сказку.
Бедному горе, безрукому каша без ложки, а одинокому полторы матрёшки. Правда-неправда, а что-то в этом на правду похожее.
Боря возник откуда-то с востока, из так себе города – куча мусора у океана. Он уехал, и там почти ничего не осталось. Да и не было почти ничего.
Там, у океана, он танцевал лучше всех в школе, ему купили туфли, повезли выступать в райцентр, ему хлопало начальство – старые, усталые воры.
Боря танцевал, закончил школу и танцевал, начал курить и бросил, и танцевал, и пританцовывал, сдавая экзамены на юридический (вальсом не проживёшь, решили родители), он танцевал несколько лет и не помнил ни строчки законов, а потом его поймала какая-то шпана, что-то в голове у него хрустнуло, и ещё были сломаны три позвонка.
Резких движений теперь нельзя, можно умереть, сказали врачи. Родители, чтобы не смотреть в его распахнутые горем глаза, отправили сына в большой город и сняли ему однокомнатную квартиру на окраине. Второй шанс, путёвка в жизнь, ну и что там ещё говорят в таких случаях.
Место было на исходе леса, социальный район номер двадцать девять называли его, а жил Боря на улице Героев, дом один.
В городе было мало работы. Можно было таскать что-то тяжёлое. Или торговать чем-то никому не нужным. С тяжестями Боря теперь не мог, а торговли и без него хватало.
Здесь ещё недавно были пустырь и подлесок, дрались мужчины и кричали женщины, одичалые дети видели белку и хотели её сжечь. Теперь были новые, но уже обшарпанные дома, одинаковые, для бедных.
Многие заселились и даже успели спиться в новых условиях.
Время стояло. На Борю смотрели с вежливой тоской, как на приличного, у которого шансы есть ещё, всё-таки молодой и в бальных туфлях.
От одиночества Боря стал печь блины. Хорошие, с привкусом палтуса и наваги, что в них ни клади. Пёк и ел сам, скучая по горизонту.
Он бездействовал, гулял вдоль леса и вглубь его и однажды утром нашёл женщину – кто-то её изнасиловал, прикончил, женщина лежала разбитым затылком вниз, ноги присыпаны листьями, как будто её похоронили неглубоко и заживо и она наполовину откопалась.
Боря осторожно – от резких движений можно умереть – наклонился и спросил:
– Ты что?
Пригляделся и увидел, что красивая, улыбается и не дышит.
– Увидимся, – сказал Боря и пошёл домой.
В городе не было времён года, только времена суток, можно было забыться зимой и очнуться осенью, а в окне ничего не менялось.
Однажды Боря проснулся от боли, полежал, послушал, как за тонкой стеной сосед смотрит повтор вчерашнего фильма и плачет. Боря встал осторожно, испёк стопку блинов, положил в коробку из-под настольного хоккея и медленно пошёл в лес. Женщина была там – красивая, улыбалась и не дышала.
– Я поем, – сказал Боря и сел на землю, – я, знаешь, пеку. Раньше ещё танцевал, но теперь танцевать нельзя. Ты мёртвая, конечно, и прошлогодний листок на щеке, но я поем с тобой блинов. Позавтракаем.