Глаза Рембрандта - Саймон Шама
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но разумеется, Рембрандту, с его обычной проницательностью и умением распознавать человеческие слабости, достаточно было бросить на Лересса взгляд, чтобы увидеть нервическую застенчивость, тщательно скрываемую за дерзкой уверенностью в себе, столь свойственной выскочкам, которые во что бы то ни стало хотят добиться успеха. Именно это разительное противоречие между внешним и внутренним, маской и истинным обликом, привлекало Рембрандта в его персонаже и позволило увидеть в нем еще один вызывающий сочувствие живой образчик человеческой боли. Поэтому обсуждаемая картина – наиболее трогательный из всех поздних портретов Рембрандта, совершенно лишенный не только притворства или желания приуменьшить недостатки модели, но и склонности выставлять ее на посмешище, увидев в ней только гротескные, уродливые черты. Вместо этого Рембрандт в свободной и плавной манере, которую портретируемый впоследствии будет порицать как наихудшую из возможных, изображает молодого человека, чьи литературные притязания (о них свидетельствует рукопись в руке героя) и честолюбивые стремления войти в высшее общество (о них свидетельствует другая рука героя, заложенная за борт сюртука) намного опережают его скромные успехи; молодого человека, которому еще только предстоит научиться носить роскошный костюм с золотой отделкой и изысканным кружевом; молодого человека, худенькое лицо которого с заостренными чертами словно теряется между шляпой и воротником; молодого человека, огромные черные глаза которого, исполненные ума, с чрезвычайно расширенными зрачками и с тяжелыми верхними и подчеркнутыми нижними веками, заставляют предположить, что у него что-то не в порядке со зрением.
Что ж, по сравнению со многими другими недостатками это простительное несовершенство. А потом, для Рембрандта несовершенства есть норма человеческого существования. Вот потому-то он и спустя века будет волновать и привлекать тех, для кого искусство – это не поиск идеальной формы, то есть миллионы страдающих смертных, которые инстинктивно и с благодарностью разделяют его видение нашей судьбы, наших недостатков и слабостей, неустанно запечатлеваемых им на холсте, и осознают, что он не только правильно избрал свой сюжет, но и, еще того важнее, показал человека как существо, достойное любви и спасительной благодати.
III. Глаза Рембрандта
Они были плотно закрыты. А что же еще прикажете ожидать от дитяти, только вчера крещенного в церкви Святого Креста с высоким шпилем и лепными ангелочками?
Наступило 6 декабря 1673 года, Николин день. По улицам бегали дети с куклами в руках, запускали воздушных змеев и жевали печенье с мускатным орехом и корицей. А если вами вдруг овладевала тоска по дому, вы могли смежить веки и вообразить, будто вы не в новой, а в старой Батавии. Ведь и здесь, в конце концов, вас окружали обсаженные деревьями каналы шириной в тридцать футов, на берегах которых возвышались дома с высокими ступенчатыми фронтонами, разделенные вымощенными розовым кирпичом улочками. Вот и здесь есть Рыбный рынок с богатым выбором, красивая ратуша, где магистраты собираются три раза в неделю и решают, как поддержать общественный порядок. Есть и широкий залив, усеянный множеством островов, о которые приливная волна разбивалась так удачно, что корабли, стоящие на рейде, могли даже не бросать якорь. А еще была Веревочная улица, Суконная палата и Мясная палата, служившая одновременно бойней и рынком[721]. А дабы способствовать благодетельному распространению христианства, в городе основали сиротский приют и больницу, латинскую школу и даже женский работный дом, где постоянно были закрыты ставни и где блудниц и пьяниц заставляли прясть, приучая вести себя смиренно и богобоязненно.
Но стоило вам вновь открыть глаза, как вы вспоминали, что каналы названы в честь экзотических животных и именуются Тейгерсграхт и Риносеросграхт, что их набережные обсажены пальмами и что хотя некоторые бастионы, выходящие на гавань, и зовутся Амстердамом и Роттердамом, Дельфтом и Оранжем, другие носят названия Брильянт, Жемчужина и Сапфир: заслышав подобные наименования, добропорядочные бюргеры дома изумленно подняли бы брови, а то и вовсе стали бы возмущаться и негодовать. А еще на плодородной влажной почве новой Батавии можно было вырастить добрую голландскую капусту, а петрушка, салат, спаржа и редис достигали здесь исполинских размеров. Но бобы здесь росли синие, щавель – желтый, свекла – белая, а если недавние переселенцы поначалу величали вездесущие здешние фрукты яблоками и грушами, то вскоре уже именовали их на туземном наречии «джамбо», «дап-дап», «таккатак» и «фокки-фокки». И нужно было обладать поистине голландской сдержанностью, чтобы не поддаться искушению и не наброситься на плод вроде сочного дуриана, полезного в умеренных количествах, но неизменно вызывающего жар и сыпь по всему лицу, если съесть его слишком много. Ост-Индская компания пыталась ввозить в Батавию и хранить по возможности в темных, прохладных местах масло и бекон, но они быстро портились в одуряюще жарком, влажном тропическом климате. Поэтому, как и дома, приходилось питаться преимущественно рыбой, но уж ее-то в Батавии было подлинное изобилие. Впрочем, ее продавали китаянки, а наибольшей популярностью пользовались дорада, белокрылый палтус, атерина, морской еж, скат – морской дьявол, морская свинья, акулий сом, сиап-сиап, улька, яванский пескарь и рыба-прилипала. Крабы были пятнистые, пурпурно-белые, омары синие, а мидии бурые. Выходит, на самом деле все было совсем не похоже на Голландию. Но Корнелия ван Рейн, подобно прочим добрым голландским домохозяйкам, несомненно, делала все, чтобы ее супруг Корнелис, и их новорожденный мальчик, и она сама чувствовали себя как дома. А после амстердамских несчастий разве у нее оставался выбор? Прошло всего несколько недель со дня смерти ее единокровного брата Титуса, как его вдова Магдалена ван Лоо упокоилась в церкви Вестеркерк. А вскоре за ней последовала и ее мать Анна Хёйбрехтс, словно над этой семьей тяготел какой-то злой рок. Говоря по правде, оставшихся членов этой сильно поредевшей семьи охватил такой страх смерти, что они почти утратили всякое сочувствие друг к другу и думали лишь о том, как бы сохранить в ходе наследственных разделов свою долю имущества. Об осиротевшей крошке Тиции заботился ее опекун, ювелир Бейлерт, а будущее Корнелии взялся устроить ее собственный опекун Христиан Дюсарт. Именно он проследил за тем, чтобы ей досталась причитающаяся по закону часть имущества Хендрикье, а потом подыскал мужа, который мог послужить ей опорой и утешением на жизненном пути.