Циники - Анатолий Мариенгоф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
28
Уличные часы шевелят черными усами. На Кремлевской башне поют невидимые памятники. Дряхлый звонарь безлюдного прихода ударил в колокол.
Я хватаю руку извозчика и покрываю ее поцелуями. Шершавую костистую руку цвета красной лошадиной мочи.
Я умоляю:
– Дяденька, перегони время.
Ничтожное, расслабленное, старческое время!
Миллионы лет оно плелось, тащилось, тянулось, как липкая собачья слюна, и вдруг, ни с того ни с сего, вздыбилось, понеслось, заскакало с разъяренной стремительностью.
29
Ольгины губы сделали улыбку. Рука, поблескивающая и тонкая, как нитка жемчуга, потянулась к ночному столику.
– Ольга!..
Рука оборвалась и упала.
– Дайте мне, пожалуйста, эту коробку.
Ольга лежит на спине прямая, поблескивающая, тяжелая, словно отлитая из серебра.
На ночном столике рядом с маленьким, будто игрушечным, браунингом стоит коробка с шоколадными конфектами. Несколько пьяных вишен рассыпались по гладкому грушевому дереву.
– Дайте же мне коробку…
Левый уголок ее рта уронил тонкую красную струйку. Сначала я подумал, что это кровь. Потом успокоился, увидав запекшийся на нижней губе шоколад.
Я прошептал:
– Как вы меня напугали!
И, наклонившись, вытер платком красную струйку густого сладкого рома. Тогда Ольга вытащила из-под одеяла скрученное мохнатое полотенце. Полотенце до последней нитки было пропитано кровью. Грузные капли падали на шелковое одеяло.
Она вздохнула:
– Стрелялась, как баба…
И выронила кровавую тряпку.
– …пуля, наверно, застряла в позвоночнике… у меня уже отнялись ноги.
Потом провела кончиком языка по губам, слизывая запекшийся шоколад и сладкие капельки рома:
– Удивительно вкусные конфекты…
И опять сделала улыбку:
– …знаете, после выстрела мне даже пришло в голову, что из-за одних уже пьяных вишен стоит, пожалуй, жить на свете…
Я бросился к телефону вызывать «Скорую помощь».
Она сказала:
– К вечеру я, по всей вероятности, умру.
30
Операцию делают без хлороформа.
31
У Ольги сжались челюсти и передернулись губы. Я беру в холодеющие пальцы ее жаркие руки. Они так прозрачны, что кажется – если их положить на открытую книгу, то можно будет читать фразы, набранные петитом.
Я шепчу:
– Ольга, вам очень больно?.. я позову доктора… он обещал вспрыснуть морфий.
Она с трудом поднимает веки. Говорит:
– Не ломайте дурака… мне просто немножко противно лежать с ненамазанными губами… я, должно быть, ужасная рожа.
32
Ольга скончалась в восемь часов четырнадцать минут.
33
А на земле как будто ничего и не случилось.
Меня много занимал писанный мною пейзаж, на первом плане которого раскидывалось сухое дерево. Я жил тогда в деревне; знатоки и судьи мои были окружные соседи. Один из них, взглянувши на картину, покачал головою и сказал: «Хороший живописец выбирает дерево рослое, хорошее, на котором бы и листья были свежие, хорошо растущие, а не сухое».
Гоголь
1
Мы бегаем по земле, прыгаем по трамваям, носимся в поездах, и все для чего? Чтобы поймать за хвост свое несчастье.
Одному оно попадается в руки под видом эфемернейшего существа с голосом, как журчеек, и с такими зеркалами души на лице, что хоть садись и сочиняй стихи. Другому – в коварливой приятности ответственного поста. Третьему – под обликом друга с широким сердцем, в котором, кажется, поместишься без остатка. И не то что свернувшись калачиком, скрючившись крендельком или загогулькой. Ничего подобного. Хоть в стрелку вытягивайся, похрустывая конечностями.
Свое несчастье я поймал в Пензе в шелудивый осенний день. Это случилось ровно пятнадцать лет назад.
Сковорода сказал про Моисея, что он с невидимого образа Божия «будто план сняв, начертал его просто и грубо самонужнейшими линиями и по нему основал жидовское общество».
Я пишу книгу о моем несчастьи, может быть, еще более невидимом. Мне бы хотелось последовать Моисею.
2
Наша частная Пустаревская гимназия помещалась в оскотовелом здании мохрякого кирпича. Здание пензякам казалось громадным. У нас ведь так говорили:
– А где вы живете, добрейший Василий Петрович?
– Живу я, Петр Васильевич, у фонталки в большом двухэтажном доме.
Само собой, что здание в четыре слоя было гордостью города. Его показывали зашельцам. О нем упоминали в домовитых хрониках. Им козыряли пензенские патриоты, когда у них разгорался спор стародавний с патриотами тамбовскими. Здание стояло на главной улице. Улица была крючкастая, горбоносая. Она лезла в гору тяжело, с одышкой, еле передвигая ухабистые, выбоинистые, худо и лениво мощенные ступни мостовой.
На горе сидел забор. Обрюзглый. Крашенный желчью. Расползшийся, будто куча. Похожий на острог. А также на полковника Боткина, командира Приморского драгунского полка, квартировавшего в Пензе. Колокольня же соборная походила на пензенского губернатора фон Лилиенфельд-Тоаля, тщательного средневека с неулыбающимся ртом.
3
Из Нижнего Новгорода, из дворянского какого-то заведения, в нашу Пустаревскую гимназию перевелась достопримечательность. Надо сказать, что всегда у меня была к достопримечательностям склонность. Будь то седобородый красавец архиерей, питомец Пажеского корпуса, носивший клобук монаший, словно сверкающий кивер синего кирасира, или разважничавшийся волкодав со многими медалями столичных собачьих выставок, непременный спутник полицмейстерской дочки с личиком из монастырского воска и глазами нежнейшей голубизны свежевыпавшего снега ясных и очень морозных ночей.
Когда достопримечательность из дворянского института появилась в нашей гимназии, у меня от первого взгляда запрыгала невидимая жилка над правой бровью и заползали по хребту мурашки, не существующие в природе.
Мне тут же смертельно захотелось подбежать к нему, лепетать какие-то жалкие слова, лебезить, угождать, заискивать с глазами, залосненными лестью.
Для преодоления противного желания потребовалось довольно мучительное усилие. Я его проделал. Но ладонь, тяжелая и холодная, продолжала лежать на груди.
Кроме того, я определенно завидовал и злился на Сашу Фрабера. Он, к моему изумлению, не только как ни в чем не бывало посадил институтца к себе на парту, но на первых порах даже держался по отношению к нему покровительственного тона. Саша Фрабер – гимназист с ластиком, с часами, с карандашом в жестяной капсюльке и перочинным ножиком с тремя лезвиями, ногтечисткой, зубоковырялкой, подпильником и ножничками. Если к Саше Фраберу обращались с вопросом, хотя бы самым пустяковым и ничего не значащим, он обычно отвечал: «Я об этом должен подумать».