Словно ничего не случилось - Линда Сауле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорят, феи показываются лишь тем, кто умеет улыбаться, они терпеть не могут угрюмых гостей, так и норовят ущипнуть таких за нос, а потом станут с издевкой хихикать вслед. Но все это несерьезно, можно и не обращать внимания. А вот чего феи точно не переносят, так это пренебрежения. «Привет, феи», – это обязательное приветствие, без которого они могут отомстить за непочтительность. Не знаю, каким образом, наверное, больше никогда не покажутся на глаза. Вероятно, разувериться в чуде кажется феям самым страшным наказанием.
Мало кто из приезжих знает дорогу к настоящему «Мосту фей».
Но я знаю. И Фрейя тоже.
Сентябрь, теплый солнечный день, мы едем на автобусе, без устали болтая, за окном вереница зеленого: холмы, деревья, горизонт. В автобусе пахнет чужими сэндвичами. Мы снова голодны, хотя совсем недавно обедали в школе: наши желудки слишком быстро все переваривают.
Выбираемся из автобуса на крошечной остановке-столбике и прячем рюкзаки за деревом на повороте с главной дороги. Идем дальше налегке, мимо парочки одноэтажных коттеджей, и скоро входим в заселенную тенями рощу. Шаг у Фрейи уверенный, словно ее стопы тяжелее моих, мне кажется это странным, ведь мы обе одинаково стройны. Я присматриваюсь, не толще ли подошва ее кроссовок, может, это она придает ее шагу странную подволакивающую особенность. Но нет, ее ноги уверенно ступают по извилистой влажной тропинке просто потому, что Фрейя крепче стоит на земле, чем я. И поэтому идет впереди, а я позади. Всегда чуть позади.
То и дело мы останавливаемся и слушаем плеск реки или протяжный стрекот вертишеек, разносящийся где-то в зарослях. Фрейя замирает и оборачивается, поднимая палец вверх, приглашая нарушить этот девственный покой. И тогда мы начинаем выкрикивать слова на латыни, все, что миссис Джилл заставила нас выучить в школе, даже те, значения которых мы не помним. Нам просто нравится думать, что даже если нас кто-то и услышит, то все равно ничего не поймет. «Amor», – кричу я. «Fati», – вторит она.
Обычно мы не скрывали друг от друга, что загадаем, когда доберемся до моста. И если у меня в основном рождались желания, которым попросту не суждено было сбыться: к примеру, научиться петь, как Мария Каллас, – то Фрейя всегда хотела чего-то осязаемого или, по крайней мере, легко осуществимого. Не в ее правилах было мечтать о чем-то эфемерном или недостижимом, все ее желания на поверку оказывались довольно прагматичными. Вероятно, она воображала, что если желание будет слишком личным, то я решу, что она эгоистка. Фрейя говорила, что, когда желаешь чего-то для себя, это означает, что ты забираешь это у другого.
Как-то раз у ее отца сломалась машина, и Фрейя пожелала, чтобы феи помогли поскорее починить ее. Мне показалось это смешным, но Фрейя без тени улыбки произнесла мольбу по этому поводу, возвышаясь точеной фигуркой посередине моста, глядя на бегущую внизу воду и не обращая внимания на мое хихиканье. Церемониально завершив обращение и, кажется, поклонившись для большего эффекта, она пояснила, что отец остался дома и он очень расстроен из-за того, что давно планируемая поездка сорвалась. Это было тем обиднее для Фрейи, что отец обещал взять ее с собой в то путешествие. Куда же они собирались? Кажется, в Close Sartfield – да, точно, это был заповедник на северо-западе острова. Отец Фрейи занимался картографией и без устали разъезжал в старом фургончике, делая необходимые замеры. Не знаю, существовала ли настоящая нужда в его работе, кажется, он был немного фанатиком, из тех, что занимаются с виду чем-то неважным, а спустя десять лет получают за свое открытие какую-нибудь премию.
* * *
Сколько нам было, семнадцать? Мы напоминали себе переспелые яблоки, только тронь – и брызнет кровь. Мы, конечно, изменились, но не хотели признаваться в том, что теперь презираем прежние привычки, которые напоминали о детстве. Старались не вспоминать, что когда-то могли смеяться без повода и выбалтывать все, что придет в голову. Теперь же ни одна из нас не потерпела бы пустого трепа. И не позволила бы другой. Мы стали разборчивы в словах и поступках, научились смотреть сверху вниз, выдерживать паузу и ранить словом. Нам вдруг показалось, что просто жить уже недостаточно, нужно было выживать, и, конечно, мы считали себя взрослыми, довольно безосновательно, если начистоту. И тем не менее, оглядываясь назад, я кажусь себе взрослее – тогда, нежели – сейчас. Жаль, что во мне больше не осталось той свирепой уверенности в каждой глупости, что взбредала в голову.
Когда тебе семнадцать, то мысли сокровеннее, все чувства обострены. В моменте проживания ты можешь дать каждому определение, и оно будет настоящим, как правда. Но момент этот так скоротечен, что ты не успеваешь осознать его, и он упархивает от тебя, оставляя грусть. Из всех чувств больше других я помню ее. Именно грусть казалась мне наиболее чистой, а значит, почти всегда бесцветной. Непрозрачность делает вещи смертными, они обозначаются, обретают фактуру и оболочку, на непрозрачность можно опереться и передохнуть. Прозрачность же, напротив, бесконечна и слезлива. Бесконечно слезлива, если уж на то пошло. Быть охваченным подобной печалью – сродни онемению. Ты говоришь о грусти – но никто не понимает, о чем ты, потому что видят сквозь нее. Грусть – это затерянная мысль, слово без опоры, очищенное от примесей существование.
В тот день Фрейя не казалась мне прозрачной. Напротив, она была назойливо реальной и вся мелко вибрировала, как тело колокола несколько минут после удара. То и дело я незаметно морщилась, слыша ее резкий голос, четко облекающий мысли в слова, слишком земной голос, не оставлявший простора для воображения.
Поздняя осень, мы одеты как бумажные розы, – множество слоев, бредем по застывшей грязи, хотя мороз еще не стукнул, но лес уже притих, уже не перешептывается. Мы дышим на ладони, перчаток у нас нет, а в карманах полно барахла, которое не хочется ворошить. Румяные руки, носы и щеки (тогда моей коже еще шла краснота), мы переглядываемся, и, наверное, каждая ждет, что другая предложит отменить ритуал, вернуться к дороге и прыгнуть в первый же автобус, в надежде, что форточки в нем закрыты. Но никто не предлагает, и мы сосредоточенно моргаем, шмыгаем носами и ищем глазами ускользающий луч солнца, по цвету – отсыревший желтый, вовсе не ободряющий.
Но мы следуем за ним, как за нитью Ариадны, хотя каждому ясно – это не выход, а всего лишь луч заката, и за ним не следует идти. Скоро начнет темнеть. Сначала вечер разделит небо пополам, и оно станет как подол юбки, край которой макнули в воду, а потом деревья перемешаются и в страхе перед ночью перестанут стоять порознь. Я жалею, что иду по роще, ведь в ней невозможно заблудиться. А мне бы так хотелось, чтобы на ее месте вырос лес с россыпями синеватых грибов и взбухшими сопками, бездонными озерами и удушливыми болотами. Чтобы в тенях слышались шорохи и мох дышал, и чтобы каждый шаг мог привести к гибели. Болотная кочка – как ступенька в преисподнюю, наступишь – она булькнет и нырнет, уволакивая тебя следом так быстро, что не успеешь пикнуть. Представляю, что на самом деле лес этот так велик, что не заканчивается