Незакрытых дел – нет - Андраш Форгач
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, Баха, Wohltemperiertes Klavier. – И парень уже было снова услужливо потянулся за гитарой, но его движение прервал вопрос г-жи Папаи. В этот момент у нее дико забилось сердце.
– Это ты поставил воду кипятиться? – спросила она, ничего лучше на ум не пришло.
Вместо ответа он поднял висевший у него на шее амулет на кожаном шнурке, который за полгода до этого получил от г-жи Папаи, потому что, закончив вышивку, она, по своему обыкновению, дарила ее первому, кого увидит. Вышивка изображала райскую птицу.
– Все еще у меня, тетя Риа, – воскликнул он радостно, после чего добавил, наморщив лоб: – Я только что слышал там голос Петера.
– Все-таки мог бы и выключить.
– Все, меня уже нет! – крикнул парень и, как был, выпрыгнул из кровати и стал рывками натягивать брюки.
Своей поспешностью он как будто хотел отвлечь внимание от тела, неподвижно лежащего под простыней.
«Быть этого не может, – подумала г-жа Папаи, – это невозможно. Не может быть, чтобы он там лежал, но если даже он там лежит, тогда что это значит и почему мне такое вообще пришло в голову?»
Сердце у нее заколотилось еще быстрее, забилось, как взбесившийся, бьющий копытами зверь, силящийся вырваться из своего загона.
– Ты есть не хочешь? – собралась она было спросить исхудалого парня, но не смогла оторвать взгляд от очертаний спящего тела и, к величайшему своему удивлению, спросила: – Ты не знаешь, где Андраш?
С резким визгом распахнулась входная дверь: судя по гулким голосам на лестнице, пришли сразу несколько человек, целая группа – из прихожей послышался громкий смех и оживленные споры. Кто-то включил свет. Их оказалось всего трое, но ее сына среди них не было.
Тем временем уже стемнело.
Она ничуть не удивилась, что в квартиру вдруг нахлынуло столько чужих; сколько жила на свете, всегда была готова к тому, что кто-нибудь может прийти, как и в детстве в дом ее родителей, и его накормят и постелют ему постель, будь то нищенка, арабская партийная делегация, возвращающаяся домой в Тель-Авив из Москвы или оказавшаяся здесь проездом из Тель-Авива в Москву, дальние родственники, тетушка, племянница, квартирант, которого нельзя выкинуть на улицу, армяне, англичане, французы, итальянцы, какой-нибудь сосед, который зашел за солью, мукой или картошкой или принес свежий арбуз, почтальон с телеграммой – но не друзья, потому что друзей у них не было. А когда из Тель-Авива, или из Москвы, или из Стокгольма приезжал седовласый патриарх, зампредседателя Всемирного совета мира, отец г-жи Папаи, вся семья собиралась в сияющей натертым паркетом пустой гостиной перед покрытой трафаретным узором стеной, вокруг стеклянного столика, все в своих лучших воскресных нарядах ради групповой фотографии, и на время фотографирования топор войны закапывали глубоко под землю, а вместе с ним и безобразные раздоры, раздиравшие семью на куски, все попреки, всю ревность и ненависть – они бывают в любой семье, но тут все крутилось вокруг колдовского слова «Израиль»: ведет он захватническую войну или отражает вероломное нападение, агрессор он или невинная жертва? Когда и без того не слишком большая Коммунистическая партия Израиля раскололась надвое, споры стали вести с горячностью, которая посрамила бы даже участников средневековых религиозных войн. Раскол переживался как какая-то мировая катастрофа или наступление Веймарской республики. Снэ, Микунис, Снэ, Микунис[59] – два эти имени звучали беспрерывно, эти двое были еретиками и раскольниками, предателями, отвернувшимися от единственно спасительной промосковской платформы. Снэ, Микунис, а также имена арабских звезд новой партии звучали беспрерывно: Хабиби и Туби, Туби и Хабиби, «Аль-Иттихад» и «Зо Хадерех»[60], родственники совали друг другу под нос вырезанные из газет статьи на иврите и английском, орали об империализме и об истреблении нации, и все это только усугубилось после войны 1967 года и разрыва дипломатических отношений, тогда единство семьи дало особенно глубокие трещины. Заходил Саша, всегда веселый, благоухающий приятными ароматами арабский коммунист; он регулярно появлялся во время каких-то своих командировок с блоком «Мальборо», и г-жа Папаи, которая курить толком не умела и курила лишь изредка, тут же демонстративно затягивалась сигаретой; заходил торговец нефтью из Бейрута – армянин, христианин и коммунист, который до конца жизни слал своей обожаемой Брурии открытки со всех концов света. Так вот, стало быть, когда приезжал седовласый голубоглазый патриарх, семья на какой-то миг казалась одним целым: приносили новорожденных, приводили детей постарше, улыбались даже те, кто еще вчера готовы были утопить друг друга в ложке воды.
Ее сына среди них не было. У самого шумного гостя глаза искрились синевой, на лоб была залихватски надвинута коричневая шляпа, которую он никогда не снимал, на губах бродила вечная улыбка, ехидная, но все-таки не вполне издевательская – как будто он предвкушал то, что собирался вот-вот сказать, в голове еще не сложилась точная формулировка, но он заранее причмокивал от одной только мысли; на носу у него были очки с толстыми стеклами, зрительно увеличивавшие глазные яблоки, речь его лилась легко и мелодично, как будто он играл в написанной им самим пьесе, при этом особого внимания на второго гостя он не обращал – говорил, что говорил, его несло, а если бородатый поэт с рябым лицом вставлял какое-то беглое замечание, он немедленно парировал, но мог, не переводя дыхания, еще и выразить тому свое восхищение. Чем-то эти двое напоминали Дон Кихота и Санчо Пансу – неразлучная пара, запрещенный поэт и уволенный отовсюду писатель. Третий тип, похоже, близким знакомым не был, наверное, прибился к ним где-нибудь – на другой квартире, в кабаке или в Клубе молодых художников. Было несколько таких ночных скитальцев, которые кочевали с одной вечеринки на другую, появлялись без предупреждения и без приглашения и уходили неожиданно, никто не замечал когда[61].