Роковая Маруся - Владимир Качан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и это еще не все. Прибавьте сюда толстые, синие почему-то, колготки, заляпанные красными и белыми мазками. Эти толстые колготки у всех артисток постоянно спадали и морщились, а синий их цвет намекал, вероятно, на печально известную в те годы магазинную птицу. На лицо надевались тяжелые очки с черной оправой и прикрепленным к ним кошмарным клювом темно-бордового цвета. Видимо, художник спектакля питал особенную слабость к дерзким тонам, а его болезненная фантазия в сочетании с ненавистью к женщинам вообще и к артисткам в частности подсказали ему это изобразительное решение. Впрочем, возможно, он питал антипатию только к курицам, потому что с березками и мышками он обошелся несколько деликатнее, хотя и без художественных озарений: березки были одеты непосредственно в кору (или, если хотите, – бересту) – то есть в длинные белые платьица с нашитыми черными тряпочками; а мышки – в серые юбочки, серые накидочки и серые же – шапочки с ушками. Нормальные, короче, деревца и нормальные зверушки.
Но вот на курицах наш кутюрье отдохнул! Все вложил сюда, все горячечные фантазии несостоявшегося живописца! Единственным реализмом, который он себе позволил в создании этого образа, был гребешок. Все вышеописанное куриное бедствие увенчивалось маленькой шапочкой, к которой был прикреплен омерзительный поролоновый гребешок; его траектория проходила прямо по центру куриной головки; начинаясь от затылка, он змеился по всему черепу и затем упирался в нос, в смысле – клюв. Головной убор напоминал, таким образом, верхнюю часть панциря динозавра и завершал трагическую картину куриной мутации. А чтобы артисткам было еще обиднее, держался на белой резинке (извиняюсь, но это правда) от трусов. Она больно натягивалась под подбородком и всякий раз напоминала жрицам Мельпомены о сложности вы–бранного пути, о том, что «служенье муз не терпит суеты» и что прекрасное, в том числе и вся куриная конструкция, должно быть величаво. А реализм художника выразился в том, что гребешок все-таки имел натуральный красный цвет.
Тут любой взыскательный критик может меня упрекнуть в злоупотреблении слишком крутыми эпитетами типа «кошмарный», «омерзительный», «чудовищный» и т.д. Но я, видимо, заставлю его опустить оружие, сказав, что, во-первых, это не мои эпитеты, а скорее – Машины, это ее отношение, а не мое; я, может быть, вполне лояльно и даже с симпатией отношусь к куриному костюму, но нам-то сейчас надо попытаться вникнуть в Машино состояние, представить себя в этих перьях, с этим клювом, ощутить на своей голове тот гребешок для того, чтобы через пару минут понять, что с ней происходило, что она чувствовала. А во-вторых, я сильно надеюсь, что на этих страницах я предостерегу хотя бы некоторых молодых девушек от поступления в театральный институт. «Девушки, – говорю я им, – если вы будете врачами, дикторшами на телевидении и даже лейтенантами милиции, я уже не говорю о фотомоделях, – на вас никто и никогда такое не наденет!»
Вернемся все же на сцену, чтобы сказать несколько слов уже не об облике курицы, а о роли. Ну, о роли, собственно, и сказать-то нечего: слов у них, конечно, не было, лишь время от времени они обязаны были реагировать на происходящее, хлопая крыльями (то есть руками, согнутыми в локтях и обвешанными лоскутками-перьями) и извлекая из гортани звуки, от которых их самих слегка подташнивало: «Ко-ко-ко! Ко-ко-ко-ко!» Режиссер у них тоже был, как бы это помягче сказать, буквалистом. Он специализировался в этом театре именно на детских спектаклях и доискивался жизненной правды жадно и целеустремленно, буквально во всем. Так, например, репетируя другой детский спектакль, он один раз остановил репетицию и сказал актрисе, играющей корову: «Стоп, давайте разберемся. Вы пришли сюда, в эту сцену, совершенно пустая. Вы с чем пришли? Откуда? И, наконец, самое главное: вы решили хотя бы для себя, вы – до дойки или после дойки?» Актрисе и так довольно трудно давался образ коровы, она была худая, как пенсне, и испытать облегчение от того, что ее подоили, или, наоборот, тяжесть от того, что не подоили, она никак не могла. Никак не могла представить себя носительницей многолитрового вымени, а режиссер этого требовал и злился, что не получается.
Так и здесь, он всеми силами старался добиться от актрис, чтобы они были похожи на куриц, если не внешне, то хотя бы внутренне, повадками, например. Поэтому курицы должны были, вертя головками и тряся гребешками, время от времени оглядывать пол в поисках зерна. Таким образом, поиски «зерна роли» (по Станиславскому) обретали здесь абсолютно прямой смысл. Что они должны были сделать, если вдруг не дай бог найдут зерно?.. Склевать его своим бордовым клювом или еще что? – режиссер так далеко не заглядывал, – пусть, мол, ищут, но пока не находят; пусть взрыхляют почву лапами и ищут зерно или, там, червяков и гусениц, лишь бы были похожи на куриц, а не на каких-нибудь там альбатросов.
Вот артистки и старались по мере сил. Именно эти две жертвы своей профессии, о которой они мечтали еще со школьной скамьи, служили здесь беспощадным подтверждением русской народной «мудрости» о том, что не только курица – не птица, но (что гораздо важнее в наших обстоятельствах!) и о том, что баба – не человек. И вот одной из этих куриц почти каждое воскресенье в два часа дня, а в школьные каникулы и каждый день, была наша Маруся.
Следующий день был день как день, не хороший, не плохой, обычный день, хотя начался он для Маши с остаточных явлений – неприятного осадка после вчерашнего вечера. Маша проснулась поздно, потому что и заснула поздно и, хотя и не могла совсем не думать о Коке и о его давешней компании и даже хотела позвонить Вике и что-нибудь разузнать о них, все-таки начала день: приготовила завтрак, приняла душ, отвлеклась немного и Вике звонить передумала. Поболталась по квартире, послушала музыку, не особенно тщательно оделась и накрасилась, потому что ни с кем встречи, особенно с ним, не ждала, и поехала в театр. И в театре все было обычно и даже скучно. Маша прошла к себе наверх, переоделась в березку, спустилась в буфет попить кофе, и тут начался спектакль, и пора было идти на сцену. Она и пошла, откружила в хороводе первое свое появление в качестве березки и пошла опять переодеваться – в курицу, заметив мельком (да и то потому, что этого раньше никогда не бывало), что вся середина первого ряда, примерно десять мест, пустая, никто не пришел.
Обычно с третьим звонком пустующие хорошие места тут же занимались теми детьми и родителями, у которых места были похуже, но тут почему-то оказались незанятыми. Заметила это Маша, но, естественно, никакого значения не придала; поднялась в гримуборную, сняла березкино платье, затем быстро, с привычной гадливостью, напялила на себя курицын костюм и побежала на сцену, потому что между первым – березкиным и вторым – курицыным выходом было очень мало времени. Маша прибежала за кулисы, заготовилась на свое место, дождалась музыкального вступления и пошла на ярко освещенную сцену, выкатывая вперед избушку Бабы-Яги. Избушка остановилась, и Маша прошла еще дальше, ближе к публике, – хлопая крыльями, перебирая синими куриными ногами и весело кудахтая. Она остановилась на авансцене, подняла правую ногу, застыла на мгновение, как бы ища, куда ее поставить – ну, точно так же, как это делает всегда настоящая курица, – затем повертела головкой в поисках зерна, встряхнула поролоновым гребешком и задушевно сказала: «Ко-ко-ко-ко!»