Отчий дом - Евгений Чириков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— К вашим услугам, — спокойно сказал Павел Николаевич, отирая губы салфеткой. К нему вдруг вернулась прежняя способность владеть собою и носить на лице маску равнодушия и гордости.
— Могу я узнать, чем вызвано распоряжение из Петербурга?
— Это выяснится для вас при допросе. Потрудитесь указать, в каких комнатах проживали ваши братья, Дмитрий и Григорий Николаевичи, в бытность свою в имении?
Сразу все стало ясно. Прокурор объяснил понятым их роль и обязанности, и Павел Николаевич повел всю огромную компанию в тот флигель, где обосновались прокурор с полковником. Тут и была самая продолжительная и тщательная работа. Потребовались топоры, лопаты, кирки и лом: поднимали полы, взрывали под ними землю, сдирали обшивку, разломали на подволоке дымовой ход. Понятые смотрели с ужасом, а Павел Николаевич посмеивался. Ничего подозрительного не обнаружили. Только все вспотели, перепачкались. Сверх обыкновения в таких неудачных случаях на лице полковника сияло полное удовольствие: ведь он уже несколько лет давал о Павле Николаевиче благоприятные отзывы, — каково же было бы его положение, если бы они нашли теперь в Никудышевке динамит или что-нибудь подобное? Второй флигель, где живали гости женского пола, осматривали безнадежно: подняли только две половых доски, постукали по стенам, пошарили в чулане и на подволоке. Повеселели все трое: и полковник, и прокурор, и Павел Николаевич. Только понятые продолжали смотреть мрачно, почти с ужасом. Перешли в главный дом и начали с кабинета.
Тут для сокращения времени забрали и опечатали всю найденную в ящиках письменного стола переписку, визитные карточки, поинтересовались обивкой дивана, этажеркой с сельскохозяйственными книгами и брошюрками, задержались у портретов на стене. Знакомые все лица: Белинский, Некрасов, Михайловский…[115]
— А вот эта личность? — спросил полковник.
— Герцен! — невинно бросил Павел Николаевич.
— Удивительно напоминает Виктора Гюго, — вставил прокурор.
— Даже с автографом! Лично вам подарен? — поинтересовался полковник.
— К сожалению, я был еще мальчишкой, когда Герцен помер. Портрет подарен моему отцу.
Полковник поколебался, снял портрет, всмотрелся в надпись. Была у него мысль приобщить портрет к делу, но прокурор махнул рукой, и полковник приказал унтеру повесить Герцена на прежнее место. Сложнее было в библиотеке: три книжных шкафа, несколько деревянных полок с журналами. Работали все: и прокурор, и полковник, и особенно опытный в книжной нелегальщине один из унтер-офицеров. Прокурор делал работу так мило, словно он пересматривал своих любимых авторов, чувствуя лишь одно благоговение к литературе. Полковник откладывал все сомнительное — все книги с названиями «Революция», «Прогресс», «Политическая экономия»… А унтер, пересматривая эти книги вторично, ставил их на полку просмотренных, приговаривая с сожалением:
— Этих не отбираем! Абнаковенная.
Был, впрочем, трагический момент. Когда в руках полковника очутился «Обрыв» Гончарова, Павел Николаевич вспомнил, что именно в этом романе спрятан портрет Софьи Перовской. Он почувствовал себя как бы висящим над пропастью. Но тут словно кто подсказал ему, как провисеть и не оборваться в пропасть. Он улыбнулся и, склонясь к полковнику, вдохновенно соврал:
— Гончаров? Ведь это наш знаменитый симбирец[116]. Не раз он сиживал на этом самом кресле, на котором изволите теперь сидеть вы, господин полковник!
— Вот как? На этом самом кресле?
Полковник положил книгу в кучу просмотренных и, привстав, начал почтительно и с любопытством осматривать знаменитое кресло. Погладил его, вздохнул и глубокомысленно прошептал:
— Кресло осталось, а знаменитого человека нет!
Приблизился унтер и взглянул на кресло совсем с другой точки зрения: он наклонил кресло, заглянул ему под брюхо, постукал кулаком по зазвеневшим пружинам и снова поставил на все четыре ноги.
Кончался уже обыск в библиотеке. Прокурор и полковник чувствовали усталость, утомление. Может быть, им просто надоело это бесплодное дело. Тень разочарования лежала на лице полковника. Он испытывал двойное чувство: был очень доволен, что не обнаружено никаких вещественных доказательств прикосновенности Никудышевки к страшному злодеянию, но его беспокоило, что решительно нечего приобщить к делу обыска! Если бы обнаружил он вещественную связь с злодеянием, столичная власть сказала бы: хорош ротозей! У него под носом изготовляют бомбы или прокламации, а он аттестует преступников «благонадежными!» Ведь полковник доносил туда, что Павел Николаевич Кудышев «умеренно-либерален в пределах законности». А если совсем ничего не найдешь, там скажут: этот ротозей не способен раскрыть вовремя гнезд революции, накрыть распространителей нелегальной литературы и пр. Хотя бы что-нибудь этакое… что свидетельствовало бы о бдительности наблюдений в этом отношении! И вот радость для смущенного полковника: старательный унтер подал ему, наконец, словно из земли вырытую гектографированную брошюрку «В чем моя вера» Л. Толстого… Прокурор сказал: «Пустяки — эту вещь и во дворце читают». Но полковник все-таки приобщил. Шепнул прокурору:
— Пусть уж при деле останется. Я понимаю, что ничего страшного в ней нет и последствий никаких для хранителя такого произведения не будет, а все-таки… Видно, что не ротозейничали… И волки сыты и овцы целы!
Остальные комнаты прошли, лишь поверхностно осматривая их обстановку.
Когда в доме покончили, унтер напомнил полковнику про каретник, в котором летом поставили спектакль без разрешения для народа, — и вот снова двинулись процессией по двору к каретнику, около которого стояли полицейский и кучер Иван Кудряшёв. Снова встревожились дворовые собаки и подняли лай. Им ответили собаки в Никудышевке. Этот собачий лай вносил в тишину весенней темной ночи странную тревогу, словно оповещал всех жителей о необычайном происшествии на земле…
XVII
Вся взбаламученная дворня из мужиков и баб не смыкала глаз в эту памятную ночь, охваченная страхом и любопытством. Людская кухня с жилой пристройкой была насыщена шепотами, осторожными движениями и ожиданием, что теперь будет. Огонек потушили — будто бы спят, но никто не спал. Кто посмелее, сидели под покровом темноты на крылечке. Робкие поглядывали через окошко или из сеней. Бабы были настроены пугливо и смешливо, жались к мужикам и парням, а те этим пользовались, и часто ночная тишина оглашалась чуть осторожным, но злым бабьим протестом либо смешком и острым словцом вполголоса:
— Отцепись, окаянный!
Разлившийся собачий лай заставил снова всех насторожиться и направить жадные взоры по направлению окон барского дома, откуда вышла целая толпа всякого начальства. Зрелище было необычайное. Процессия шла, вереницею растянувшись по двору. Плыли огни ручных фонарей, поблескивали металлические пуговицы, позванивали шпоры. Под светом фонаря наблюдатели увидели хмурое лицо своего барина, окруженного властями.