Русский садизм - Владимир Лидский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сунули меня в общую, а там — пятьдесят восьмая сплошняком, враги, значит, ну, а я-то, кто я есть? Вроде бы светит бытовуха, но шьют политическую, выходит, надо идти в глухую несознанку и косить изо всех сил на бытовуху. Лежу я под нарами, потому как сверху места нет, и думку думаю — как избежать революционного меча? Знаю ведь, чем все кончится, большую школу прошел в тятином подвале, но это все — для них, для быдла, для горохового киселя; а я — я должен сосредоточить волю и победить в жестокой схватке с несправедливостью властей. Что я сделал-то вообще? Ну, справил естественную надобность, все равно что пописал под забором, что же теперь судить меня за это?..
Тут подполз ко мне старикашка с бородою — и давай делиться своими бедами. Наивный человек! Повествует мне свою историю; тоже пятьдесят восьмая, лепят ему столько пунктов — и за что? Бедный дядя бородатый! Проживал в деревне со своей семьей, со старухой и замужними дочками, а как пошел голод по глубинке, начали его внучата помирать, — распухают и засыпают потихоньку, словно мухи осенью, и так все вымерли, а потом еще и дочки перемерли. Сговорился старый с зятем, побрели они в город, восемь ден в пути, а пришли в город, видят: лучше ненамного. Хотя кое-где можно еще и шавку углядеть, а в деревне и кошек не осталось. Ну, голодному, известно, разум затмевает; вот рылись они как-то у помойки, глядь, собачка вшивая, недолго думая, изловили, шею поломали, меховое пальтецо с нее раздели и на дальнем пустыре сунули ее запросто в ржавый котелок. И что же? Бульон-то получился духовитый, да, не успевши его употребить, были они арестованы случившимся тут милиционером. Отвезли их куда надо, и следователь им сказал, что, дескать, совершили вы чудовищное злодеяние, ритуально убив сторожевую овчарку лучших кровей, дрессированную медалистку и участницу заграничных выставок, а главное, поимщицу опасных политических преступников, которые имеют еще наглость сбегать каким-то образом из тюремных учреждений. Эта, мол, собака — достояние республики, и вы сделали немыслимое преступление, направленное на ослабление государства, потому как она своею трудною работою защищала наши достижения. Вот вам первый пункт пятьдесят восьмой статьи — деяние, направленное на ослабление родимой власти. Также вполне вероятно и даже очевидно, что вы готовили вооруженное восстание, поскольку убийство столь именитой медалистки могло послужить сигналом к хватанию всех недовольных за оружие, и только бдительность милиции пресекла эту страшную диверсию. Нам спасение от вашей злобы, а вам за то — второй пункт означенной статьи. Далее — подрыв промышленности, транспорта, торговли, связи и тому подобного, поскольку героическая овчарка охраняла своею доблестью все поименованное. Бедная собачка — пала от руки бандитов, ей за то вечная память и гвардейская слава, а вам, отребью рода человеческого, пункт седьмой — вредительство. А заодно и пункт восьмой, под названием «террор», ведь вы применили оружие террора — направили против беззащитной, безоружной собачки лезвие ножа и с изощренной и циничной злобой совершили жуткий акт — содрали с животинки ее теплой шкуры. Далее следует пункт десятый — пропаганда вместе с агитацией, потому как следствием доказано, что старик высказался зятю по поводу достоинств загубленной собаки, — дескать, ледаща и худа, а советская собака не может быть худой, и тот, кто настаивает на подобной лжи, сеет сомнение в массах посредством контрреволюционной пропаганды. Есть и пункт одиннадцатый — вступление в сговор и тайную организацию, вас ведь двое, а это организация. И наконец, двенадцатый — недонесение — поскольку ни один из вас не проявил сознательность и не сообщил соответствующим органам обо всех этих страшных преступлениях. Вот и получайте по совокупности — расстрел, хотя вообще-то положено семь расстрелов, по одному за каждый пункт известной вам статьи… «Молись, дедуля, — сказал я старику, — твоя планида — быть убитым; другим разом не чини диверсий касательно собачек…» Уполз бородатый весь в соплях, а что я ему еще скажу?
Потом другие подползали и знакомились, так и день прошел, следом — новый, и я уж счет им потерял, дням то есть, и вдруг конвоируют меня до следователя, того лейтенанта, что ради смеха моего меня стращал. Но он какой-то не такой, не тот, что давеча — спокойный, рассудительный и даже вежливый. Сидим. Тут в дверь стучат и входит… ба! Дружок мой Витя — в парадной гимнастерке, в сапогах надраенных, в стрижке полубокс, сам румяный и подтянутый, любо-дорого смотреть. А я, наверное, в ужасном виде, потому как он глянул на меня, и его аж передернуло. Лейтенант встает и — что же? — выходит в коридор и запирает нашу дверь снаружи. Витя кидается ко мне, обнимает и что-то бубнит себе под нос. Я сажусь, гляжу, будто баран, пытаюсь связать разные лопнувшие нити. Зачем он здесь? Как он вообще сюда попал? Почему следователь вышел? Что Витя будет делать? Очная ставка? Будет на меня клепать? А может… «Я тебя отсюда вытащу, — говорит Витя, — ничего не бойся. Отец все сделает, как надо… Я его просил… Ты скоро выйдешь…» — «Друг мой дорогой!» — вскричал я и почувствовал, как слезы выступили на глазах.
Прошел день и, действительно, я вышел и наутро отправился в училище, а ночевал у Вити, и папа его, полковник, мне сказал: «Ты мой должник, сынок, отплатишь мне когда-нибудь добром…».
А в училище я вошел в полной тишине, и все боялись эту тишину вспугнуть и обходили меня, а я им, сукам, сказал: «Ну что, поняли, чмыри, что такое воля?».
Через пару дней вызывают меня туда, откуда я пришел, и попадаю я снова к тому лейтенанту, что хотел с меня наград. Захожу в кабинет, чую черемуховый запах, и, приподняв непослушные веки, вижу свою кралю, над которой в подъезде потрудился, а она аж вспыхнула, как бензиновый плевок в сторону пожара. Следователь спрашивает, узнаю ли я эту дамочку, а я, не зная, как себя вести, с заминкой отвечаю, что нет, мол, не имел такой чести. Тогда он вопрошает то же самое опять, только с повышеньем в голосе — узнаешь, мол, эту дамочку? Вижу, он чего-то хочет, и отвечаю: «А! Узнал!» — «Ага, — говорит хитрый лейтенант. — А имел ли ты, товарищ, с нею, по ее доброму согласию и расположению, половую связь?» И снова повышает голос. Я, уже понимая, к чему идет это повышенье, отвечаю: «Да, имел». — «А вот она, — лейтенант делает глубокомысленную паузу, — изволит утверждать, что ты, товарищ, владел ею лишь посредством силы без должного увещевания и надлежащего соизволения от ее желания». — «О-о, это клевета! Я возмущен и требую ответа за такие выпады и провокации в отношении моего морального потенциала. Я не позволю каким-то буржуазным выскочкам пятнать чистый мундир советского курсанта. Закон не дает вам права очернять систему воспитания в спецучилищах нашей необъятной родины, — тут я прищурился и погрозил пальцем в сторону своей обидчицы, — значит, наша педагогика много хуже западной? Не по-зво-лю! Советская юстиция по достоинству оценит ваше преклонение перед враждебными нам странами. Оно и видно по вашему лицу, что вы не рабоче-крестьянского происхождения, что в ваших жилах какая-то особенная голубая кровь, так вам и на роду написано любить все западное и ненавидеть наше. Но любить-то вы можете. Конституция вам это позволяет, а вот высказывать свою любовь, пожалуй, лишним будет, этого вам уголовный кодекс не позволит, потому как для сего деяния имеется параграф — контрреволюционная агитация и пропаганда, верно я сказал, товарищ лейтенант? Много на себя берете, милая гражданка, да где вам тягаться с могучей властью нашего народа?»