Русская идея. От Николая I до Путина. Книга первая (1825–1917) - Александр Львович Янов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зря не прислушался тогда к нему молодой царь. Де Токвилль был, как всегда, прав. Обманутые ожидания действительно превратили тогдашнюю молодежь в Немезиду царя-освободителя. Важно только не забывать, что радикализм ее был вовсе не ленинский, а декабристский. Не переломить Россию через колено во имя мировой революции стремилась тогдашняя молодежь, но лишь избавить от самодержавной власти. К гарантиям от произвола власти она стремилась, а не к коммунизму. Этим объясняются не только симпатии к ней либерального общества (Вера Фигнер: «Мы окружены симпатией большей части общества»), но и отчаянные метания самого обличителя «бесов» Достоевского. Недаром же Петр Верховенский у него «мошенник, а не социалист». Недаром аплодировал Федор Михайлович оправданию Веры Засулич. Недаром, наконец, сказал он перед смертью: «Подождите продолжения «Братьев Карамазовых». Мой чистый Алеша убьет царя».
Знал Достоевский, что не со стрельбы начали эти чистые мальчики и девушки. Начали с «хождения в народ» — учить и лечить. И ужаснулись тому, что сделало с их народом самодержавие. Рискну привести здесь отрывок из воспоминаний той же Веры Фигнер, будущей народоволки. Он длинный, но без него нам трудно будет понять логику Достоевского. Фигнер закончила мединститут в Швейцарии и пошла фельдшерицей в деревню. Вот что она там увидела:
«30–40 пациентов мгновенно наполняли комнату. Грязные, истощенные. Болезни все застарелые, у взрослых на каждом шагу ревматизм, катары желудка, грудные хрипы, слышные за много шагов, сифилис, струпья, язвы без конца — и все это при такой невообразимой грязи жилища и одежды, при пище столь нездоровой и скудной, что останавливаешься в отупении над вопросом — это жизнь животного или человека? Часто слезы текли у меня градом прямо в микстуры и капли».
Упаси Бог, я не оправдываю террор, я лишь пытаюсь объяснить ситуацию, в которой «чистый Алеша убьет царя». Нет слов, Достоевский сделал бы это несопоставимо лучше. Но он не успел. Еще один мой свидетель — антипод Достоевского, Иван Сергеевич Тургенев. Именно девушке, подобной Фигнер, посвятил он знаменитое стихотворение «Святая». Если два столь чутких к настроениям общества и стоявших притом на противоположных полюсах политического спектра человека говорили о тогдашней молодежи практически одно и то же, это должно, по меньшей мере, заставить нас задуматься о том, какие чрезвычайные усилия приложило самодержавие времен Великой реформы, чтобы превратить этих чистых мальчиков и девушек в беспощадных фанатиков.
Как бы то ни было, так выглядело первое дно Великой реформы. Теперь ее
Второе дно
До сих пор говорили мы лишь о той части общества, которую можно было бы назвать «русскими европейцами». Ожидания, о которых мы говорили, были их ожиданиями. И обманула Великая реформа их. Существовала, как мы знаем, и другая — патерналистская — Россия, издавна приватизировавшая звание «патриотической». Девиз ее был, как мы уже знаем, — «Россия не Европа». И самодержавие было для нее институтом сакральным, а конституция — анафемой. При Николае группировалась она под знаменем официальной народности. Падение николаевского режима вместе с его идеологией и пришествие Великой реформы имели для «патриотической» России два главных последствия.
Первым было то, что упавшее знамя официальной народности подхватили вчера еще оппозиционные славянофилы. Они, конечно, очистили его от грубых наростов «деспотизма», рафинировали и превратили в либерально-националистическую догму, но девиз ее — «Россия не Европа» остался прежним. Вторым последствием было обретение славянофильством собственной внешней политики, без которой оно до тех пор обходилось. Что это была за политика, мы скоро увидим. Но сначала о его внутриполитических инициативах.
Мы уже знаем, что, пользуясь своим преобладанием в редакционных комиссиях по подготовке реформы, славянофилы добились того, что освобожденное от власти помещиков крестьянство было заперто в общинном гетто. Результатом был почти невероятный парадокс, чреватый неминуемым взрывом. Как мы уже упоминали, в момент, когда образованной России даровано было современное европейское правосудие с адвокатами и присяжными, крестьянин оказался «мертв в законе», лишился самого статуса субъекта права, узурпированного общиной. Его по-прежнему можно было сечь на конюшне, разве что теперь не по воле барина, а по распоряжению старосты. В момент, когда в городской России вырастали, как грибы после дождя, банки и биржи, у «мужицкого царства» отнимали элементарное право собственности, сознательно погружая его в средневековье.
И все это по воле тех самых архитекторов Великой реформы, «молодых реформаторов» и прогрессистов, что возглавили прорыв России в Европу? Русский историк начала ХХ века Н. И. Иорданский не мог прийти в себя от изумления, обнаружив, что «даже самые прогрессивные представители правящих сфер конца пятидесятых годов считали своим долгом объявить войну обществу». Ему вторил его современник Б. Б. Глинский: «Догматика прогрессивного чиновничества не допускала и мысли о каком-либо общественном почине в деле огромной исторической важности… Просвещенный абсолютизм — дальше этого бюрократия не шла». Согласитесь, что здесь загадка.
Первым, пожалуй, разгадал ее Бисмарк. Он был тогда прусским посланником в Петербурге и лично знал архитекторов реформы. И вот что он писал: «Николай Милютин, самый умный и смелый человек из прогрессистов, рисует себе будущую Россию крестьянским государством — с равенством, но без свободы» (курсив мой. — А. Я).
А. Ф. Тютчева
Н. А. Милютин
Нужно совсем не знать историю русской мысли, чтобы не услышать во всем этом излюбленную риторику славянофилов — с ее преклонением перед самодержавием («только при неограниченной власти монархической народ может отделить от себя государство, предоставив себе жизнь нравственно-общественную»); с ее «идолопоклонством перед народом», по выражению В. С. Соловьева; с ее презрением к интеллигенции (к «публике»); с ее отрицанием личности и воспеванием коллективизма («составляющего, по словам Алексея Хомякова, основу, грунт всей русской истории — прошедшей, настоящей и будущей»).
Получалось, согласитесь, нечто странное: архитекторы европейской реформы совсем не намеревались вести страну в Европу. Во всяком случае, их идейная амуниция была националистической, по сути, антиевропейской. Чего стоила хотя бы мечта Милютина о «крестьянской России» будущего на фоне стремительно индустриализующейся Европы? Если Россия — «нация-семья», как убеждены были славянофилы, то зачем ей конституция? Видели вы нормальную семью, которая нуждалась бы в конституции? «Весь частный и общественный быт Запада основывается на понятии индивидуальности, отдельной независимости, — учил Иван Киреевский, — тогда как у нас перевес принадлежит общенародному русскому