Убийцы в белых халатах, или Как Сталин готовил еврейский погром - Валентин Ерашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пребывая в неведении, Вершинин постепенно успокаивался. Он боялся смерти и понимал, что обречен, однако постарался убедить себя, что его признание в шпионаже не стоит ровным счетом ничего, поскольку нет доказательств (забыл или постарался забыть формулу Вышинского о том, что признание обвиняемого есть высшая степень доказательства!), а замысел покушения не является еще реальным покушением, и, следовательно, в открытом судебном заседании (мысль о заседании закрытом он гнал прочь) будет нетрудно опровергнуть домыслы, заявив о том, какими способами вырывали у него нелепые измышления.
Вершинин размышлял так, не зная ни о показаниях Солдатова и Фишмана, ни о сценарии, что продолжали разрабатывать, ни об испытании, что ждало его вскорости…
В судоремонтных мастерских Южного речного порта — нарочно выбрали предприятие малозаметное, тихое — приветливая заказчица объяснила после смены оставленному старику-кузнецу: это экспонат для Музея Революции, подлинной вещи в исправном состоянии не сыскали, вот рисунок, по нему нужно сделать копию, она подождет. Заплатила наличными двести рублей; по разумению старика, работа не стоила и тридцатки. Отказаться от шальных денег он, конечно, и не подумал, поблагодарил, расписался на бумажке в получении, нашел в соседнем цехе двух приятелей, таких же стариков, они калымили. Завернули в пивнушку, дернули по стакашке, запили жигулевским, для старухи взял коробку конфет, подремал в трамвае, сел в метро «Курская-радиальная», благополучно добрался до Измайлова, купил в продмаге бутылек красненького и потопал проходными дворами к себе, на Парковую. Почти возле дома, на Измайловском бульваре, еще совсем молоденьком, низком и безлюдном, остановили трое пацанов «под газом», потребовали: отдавай, дед, пузырь — бутылка торчала из кармана пальтишка — и не успел он возразить или согласиться, как поллитровку дешевого портвейна выхватили. В февральском смутном небе разом ударила зеленая молния и шарахнул короткий гром.
Утром труп старика убрали, завели следственное дело, вскоре прикрытое: пьяная драка, участники не обнаружены. Сверху на продолжении следствия не настаивали.
Коридоры заводоуправления казались лабиринтами, они извивались, то падая вниз крутыми лестницами, похожими на виденные в кино корабельные трапы, то заново карабкаясь вверх; в них сновали деловитые люди. Соня думала: неужели посчастливится и ей… Не следовало загадывать наперед, уж сколько раз нарывалась, обжигалась… Хотелось, чтоб коридоры кончились поскорей, но хотелось и другого: пускай тянутся дольше…
Свободный диплом оказался сущей карой.
Поначалу сдуру обрадовалась: сама себе хозяйка, поступай, как заблагорассудится; тем более случись комиссии по распределению задним числом передумать, направить за пределы Москвы, — ничего бы у них не получилось: стала женой военного срочной службы (правда, службе этой не виделось конца, ее правильнее было бы обозначить бессрочной), призванного из столицы; по закону она в таком случае обязательному распределению не подлежала никак.
Мама устроила семейное празднество, родственники ахали, будто Соня и лучшая ее подруга, Майка, приглашенная в тот вечер к Лифшицам, не просто окончили университет, а совершили научное открытие. За столом было скучно, сбежали под предлогом, что Майка себя неважно чувствует, а Соня пошла ее проводить в Сокольники, в общежитие на Стромынке, откуда Майку пока не выгоняли.
На выпускном вечере Майка веселилась пуще всех — у нее тоже был свободный диплом, и никому поначалу в голову не приходило, что такие документы получили в основном евреи. Майка разошлась вовсю, водку хлопала напропалую, целовалась не только с мальчишками-однокурсниками, но и с профессорами, те делали вид, будто смущены, а на самом деле с удовольствием лепились губами к Майке.
Сегодня же и у Лифшицев, и особенно когда вышли на улицу, Майка выглядела прибитой, Соня пыталась что-то выяснить, Майка, по-татарски широколицая, глаза в расстановку, плоская переносица, увесистая коса, безлико молчала, после обругала подружку ни за что, вынула портмоне, подсчитала финансы, потянула в кафе, заказала бутылку — помилуй бог! — портвейна, выдула полный бокал (Соня пригубила), сказала, что пьет в память сегодняшнего дня, второго июля. Если бы за третье, Соня еще бы поняла: годовщина исторической речи товарища Сталина, пускай и удивившись Майкиному сверхпатриотизму, Соня бы поняла, но сегодня было второе. Для Майки не праздник казенные даты, да и слишком печально произнесла она тост.
Секретов меж ними не водилось решительно никаких, и, пригубив липкого портвейна, Соня спросила, что же означает сегодняшняя дата. Майка отмахнулась: мало ли что… Соня переспрашивать не стала, не стала и обижаться: не хочет — как хочет, зачем лезть в душу, даже самую близкую…
Лишь много лет спустя, чуть ли не под старость, когда увиделись после двадцатилетней разлуки, когда люди в стране, пускай еще с оглядкой, стали говорить о том, что подлежало умолчанию прежде, Майка, седая, измученная жизнью, уничтоженная смертью почти взрослого сына, перенесшая много такого, чего не приведи господь, сказала Суламифи: знаешь, я никому, даже тебе, Сонька, не признавалась, у меня папу и маму арестовали в тридцать седьмом, второго июля, помнишь, в Сокольниках мы пили, я тогда пила за их память… И Соня выслушала, в который раз ужаснулась: боже, какие были времена, даже мне Майка не сказала, а ведь никаких тайн друг от друга не держали они…
Майка, подальше от греха (в Москве биография ее при оформлении на работу могла раскрыться), уехала в Чирчик, в Узбекистан, так и не объяснив Соне странность своих поступков. Соня же постылый диплом (красные корочки, вкладыш с пятерками по всем дисциплинам) положила в папку с защелкой и поутру, вяло позавтракав, отправилась по Москве — июльской… августовской… сентябрьской… Она читала объявления в «Вечерке», в витринах, на заводских проходных, заборах, столбах, в трамваях и троллейбусах, на фанерных щитах, отстуканные на машинке, отпечатанные в типографии, выведенные масляной краской, написанные от руки: требуются, требуются, требуются… приглашаем на работу… нужны специалисты… предлагаем… Инженеры-химики тоже требовались, их приглашали, им предлагали…
Соня или немедленно шла в заводоуправления, конторы, конструкторские бюро, если объявления висели тут же, или, внеся адрес в записную книжку, мчалась в метро, троллейбусе, автобусе, трамвае, спеша оттого, что ей казалось, вдруг именно в эти минуты место окажется занятым…
Ее принимали кадровики, в большинстве своем мужчины, почти все похожие друг на друга, в полувоенных френчах, с властной повадкой, неулыбчивые, увесисто роняющие слова. На еврейку она походила мало, ее выслушивали, давали анкету, велели приходить, когда заполнит, и еще автобиографию, собственноручно написанную (занимала полстраницы, какая еще была у нее биография), и, когда приносила, кадровик, лишь бегло взглянув, без выражения в голосе и на лице сообщал, что, к сожалению, вакансия уже заполнена (хотя прошли только сутки, отмечала Соня)… Случалось и другое — более проницательные, лишь взглянув на Соню наметанным глазом, объявляли: по ее специальности мест нет, в объявление вкралась ошибка… Соня пристраивалась на лавочке где-нибудь напротив отдела кадров, научилась — но неуверенной походке, по оглядке — угадывать тех, кто шел наниматься; дожидалась, покуда они возвратятся, подходила, спрашивала, оказывалось — приняли, и нередко на должность, в которой отказали ей.