Ни стыда, ни совести - Вячеслав Кашицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот на них я и смотрел. Это было, как если бы я нашел остров в океане. Я не видел никого, кроме них, и пытался улыбаться им, словно хотел сказать, что со мной все в порядке и все будет хорошо. Прокурор тем временем закончил свою речь, потребовав для меня, естественно, высшей меры.
Защелкали затворы фотоаппаратов; я зажмурился. Грунин, покинув меня, вышел за кафедру и стал говорить в мою защиту.
Я пытался слушать его, пытался вникнуть в то, что он говорит, тем более, что говорил он долго. Бесстрастный и невозмутимый, он не оправдывал меня прямо, но скорее старался опровергнуть, с той или иной степенью убедительности, доводы обвинения, — или хотя бы посеять сомнения в них. Насколько в своем состоянии я мог понять, он настаивал, что это был — несчастный случай. Что я, находясь в состоянии аффекта, просто не справился с управлением. Что причина всего — наша ссора. Что ни моя «философия», ни сайт тут ни при чем. Все это было, наверное, слишком наивно, но Грунин говорил с такой уверенностью, с таким желанием справедливости, что, будь я на их месте, я бы поверил. Никто из них, впрочем, не выражал никаких чувств.
Речь Грунина, в отличие от речи прокурора, несколько раз прерывалась выкриками из зала и спонтанным шумом, как будто кто-то старательно хотел устроить ему обструкцию. Тогда Грунин замолкал и спокойно ждал, пока судья с помощью молотка и зычных окриков наведет порядок. Во время одной из таких пауз я увидел Пшенку — он сидел ко мне вполоборота, рядом с обвинителем, и о чем-то переговаривался с ним. Я намеренно старался поймать его взгляд, но мне это не удалось.
На присяжных я смотреть боялся. Я глядел на своих, но в лице Урмана не было ничего, кроме спокойного убеждения в чем-то, известном ему одному, а на Аню самому нельзя было смотреть без слез; какого черта она вообще сюда пришла? Вакуленко делал мне какие-то знаки, смысл которых я не понимал; что-то вроде «все идет по плану» — по какому плану? По плану обвинения?
Многое из предусмотренного судебным порядком я упустил: судья говорил еще что-то, что-то у меня спрашивал прокурор, что-то Грунин — и каждый раз вопрос мне приходилось повторять, так как до меня не доходил смысл. Меня вдруг ударила еще одна мысль: а ее отец, должно быть, здесь. Я не знал, как он выглядит; угадать, где он среди всех этих людей, не было возможности. Она говорила, что похожа на него, и, возможно, я мог бы…
Женщина, сидевшая в нескольких метрах от меня, держала фотографию ребенка. Мальчика лет семи. В черной рамке.
«Подсудимый…»
Меня спросили о чем-то несущественном, и я дал ответ, который ничего не значил. Значило только это фото.
Я отвернулся.
Начался опрос свидетелей. Все они играли в игру. Глупую игру, имитирующую правосудие. Обвинитель гнул свою линию, вызывая друг за другом людей, которые совершенно искренне рассказывали не только об аварии (как я понял, там мало кто что видел), но и моем образе жизни и сайте. Грунин, когда дошла его очередь, напротив, вызвал людей, готовых опровергнуть эти показания. Я слышал все это краем уха — и отвечал невпопад, чем раздражал судью и заседателей и вызывал на лице у Грунина скорбное выражение.
Да, я ничуть не способствовал своей защите. Я не хотел защищаться, так как чувствовал свою вину. И из-за этого фото, которое жгло меня насквозь, и из-за того, что до сих пор не мог понять, за что мне такая кара. Я не смог вернуть ее — вот за что. Наверное, я слишком много думал о себе, и теперь не важно было, что со мною станет; жалко, что я ничего не могу объяснить друзьям, которые мне верят… верили.
Где же он?
Его тут нет.
Если бы он был тут, он давно бы проявился тем или иным образом, значит, все, что тут происходит, происходит с его одобрения или даже независимо от него, он просто бросил меня, поиграв, — придя как смерть, без всякой причины и оснований, просто так, просто так.
Лучше быть среди зэков, лучше умереть, чем это. Это хуже костра. Почему я чувствую себя виноватым, ведь это стечение обстоятельств, почему мне так невыносимо плохо, ведь я знаю, что я не виноват?
— Объявляется перерыв. Подсудимый, встаньте.
Меня вывели в ту же комнату, где мы с Груниным сидели до суда. Проходя по коридору, я ощутил чье-то прикосновение — это была сестра. «Настя…» — произнес я или, вернее, хотел произнести, издав какое-то жалкое бульканье. Я увидел ее лишь мельком, но, мне кажется, она услышала меня.
— Игорь Рудольфович, очнитесь… Так нельзя. Нужно бороться. Что бы ни случилось, все не так просто. Шансы есть. Что бы они там ни решили, я постараюсь затянуть процесс. — Грунин, глотая леденцы, бодрился. — Я понимаю, вы устали, но нельзя сдаваться…
Потом начались прения. Опять рыдания и всхлипы, крики, аплодисменты. У меня голова шла кругом.
Грунин, как и обещал, старался максимально растянуть заседание, виртуозно требуя все то, что, очевидно, мог потребовать по закону, и в чем, конечно, не было необходимости. Приносились и уносились документы, выходили к кафедре какие-то совершенно случайные люди, оглашались результаты экспертиз, меня спрашивали об одном и том же адвокат и прокурор — разными словами… Судья был, видимо, недоволен, но вынужден был, разумеется, следовать букве процесса.
Время, как мне показалось, двигалось по кругу: сначала обвинитель, потом Грунин снова выступали, обращаясь теперь преимущественно к присяжным заседателям, и на этот раз речь Грунина была куда более страстной, как будто он чувствовал, что ему недостает убеждения и может случиться непоправимое — будет осужден невинный человек…
— Подсудимый, встаньте, — наконец произнес судья. — Вам предоставляется последнее слово.
Странно, я готовился к этому моменту, воображал, что расскажу всем, как все было, и мне поверят, или заявлю твердо: «Я не виновен!», или просто гордо окину взглядом зал и отвернусь, но я даже не поднялся с места. Я сидел, закрыв лицо руками. Я был ответствен, конечно, не перед ними — им просто казалось, что они меня судят; я был осужден чем-то, что было внутри меня; и это терзало меня и мучило.
Мое молчание, судя по шуму, свисту, выкрикам, раздавшимся вслед, было расценено как признание вины.
Судья обратился к присяжным с напутствием и сформулировал вопросы, на которые им надлежало ответить.
Я был снова удален из зала, а когда вернулся, присяжные уже выходили из совещательной комнаты.
Статная женщина в деловом костюме — как раз та, что поправляла брошь, — держала в руках какую-то бумагу. Судья, несколько раз стукнув молотком для порядка, спросил у нее что-то, она утвердительно кивнула и коротко ответила, потом подошла к нему и протянула ему лист. Он прочитал, изменившись в лице, потом, надев очки, прочитал еще раз. Стал что-то озабоченно втолковывать ей, но она с непреклонным видом покачала головой и вернулась на свое место.
В зале — я не то чтобы услышал это, а скорее почувствовал всем существом — установилась абсолютная тишина.