Сорок правил любви - Элиф Шафак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодняшний день тоже обещает быть прибыльным, так как Руми произносит свою пятничную проповедь. В мечети уже полно народу. Те, кто не смог найти место внутри, собрались во дворе. Отличная возможность подзаработать для нищих и карманников. Они все тут, в толпе.
Я сижу как раз напротив входа в мечеть, прислонившись спиной к стволу клена. В воздухе уже чувствуется запах приближающегося дождя, смешанный с едва ощутимыми ароматами дальних садов. Передо мной миска. В отличие от многих других моих собратьев, я никогда ничего не прошу. Прокаженному не надо хныкать и придумывать истории о своей тяжелой жизни или о плохом здоровье. Стоит показать людям лицо, и это заменяет тысячу слов. Поэтому я открываю лицо и сижу молча.
Через час в миске лежит несколько монет. Все стертые медяки. А меня гложет тоска по золотой монете, которая символизирует солнце, льва и полумесяц. С тех пор как покойный Аладдин Кекубад разрешил свободное обращение денег, монеты правителей Каира и Багдадского халифата, не говоря уже об итальянских флоринах, стали ходить у нас наравне с другими. Правительство принимало их; так же поступали и городские попрошайки.
Вместе с монетами мне на колени упало несколько кленовых листьев. Клен ронял свои красные и золотые листья, словно дерево подавало мне милостыню. Вдруг мне стало ясно, что у меня с деревом есть нечто общее. Дерево умирает осенью, сбрасывая листья и напоминая прокаженного, который теряет свои члены на последней стадии болезни.
Я был кленом. Моя кожа, мои конечности, мое лицо — все разваливалось. Каждый день я терял кусок своего тела. Но для меня, в отличие от клена, не будет весны. То, что я теряю, я теряю навсегда. Когда люди смотрят на меня, они не видят, каким я был, они видят только то, что я потерял. Бросая монету в мою миску, они делают это с поразительной торопливостью, стараясь не встречаться со мной взглядом, словно могут заразиться от него. Для них я хуже вора и убийцы. Как бы им ни были отвратительны преступники, они не делают вид, будто те невидимые. Со временем я понял: глядя на меня, они видят смерть. Вот что их пугает — смерть, которая очень близко и очень уродлива.
Неожиданно толпа заволновалась. Я услышал, как кто-то закричал: «Он идет! Он идет!» Руми приближался на белом, как молоко, коне. Он был в щегольском, цвета янтаря, кафтане, расшитом золотыми листьями и жемчугом. Он сидел прямо и гордо. Он был мудр и благороден, и за ним следовала толпа его обожателей. Он был похож не столько на ученого, сколько на правителя — повелителя ветра, огня, воды и земли. Даже конь у него был высокий и гордый, словно он понимал, какого исключительного человека ему выпало носить на себе.
Выбрав монеты из миски, я прикрыл голову, оставив открытым лишь половину лица, и вошел в мечеть. Внутри люди стояли едва ли не впритирку и было очень душно, а уж о том, чтобы сесть, и речи быть не могло. Однако в положении прокаженного есть своя «хорошая» сторона: я всегда могу отыскать себе местечко, потому что никто не хочет сидеть рядом со мной.
— Братья, — произнес Руми отлично поставленным голосом. — Бескрайняя вселенная наводит нас на мысли о нашей малости и незначительности. Некоторые из вас могут спросить: «Какое значение я в моей ограниченности могу иметь для Бога?» Насколько я понимаю, этот вопрос время от времени волнует многих. В моей сегодняшней проповеди я собираюсь дать несколько ответов на него.
В первом ряду я увидел двух сыновей Руми — красивого Султана Валада, который, как говорят, очень похож на свою покойную мать, и младшего, Аладдина, с живым лицом и на удивление хитрыми глазами. Сразу было заметно, что они гордятся своим отцом.
— Дети Адама удостоились великого знания, которое ни земле, ни небесам было не по плечу, — продолжал Руми. — Вот почему в Кур’ане сказано: «Он, воистину, предложил знание небесам, земле и горам, но они, убоявшись, отказались нести этот груз. И только человек принял его».
Руми говорил несколько странно, как говорят только образованные люди. Затем он заговорил о Боге. Он говорил, что Бог не где-то далеко в небесах, а рядом со всеми и с каждым из нас. То, что больше всего приближает нас к Богу, сказал Руми, не что иное, как страдание.
— Все время ваши руки открываются и закрываются. Если бы это было не так, значит, они были бы парализованными. Две ваши руки совершенным образом сбалансированы и скоординированы, словно крылья птицы. Непостижимое присутствие Бога в любом самом незаметном движении.
Поначалу мне нравилось то, что он говорил. У меня потеплело на сердце. Однако почти сразу в душе поднялась такая волна негодования, так что мне стало трудно дышать. Что Руми знает о страдании? Он родился в знатной семье, наследовал немалое состояние, и жизнь никогда не поворачивалась к нему спиной. Мне было известно, что он потерял свою первую жену, но я не верил, что он пережил настоящее горе. Он родился с серебряной ложкой во рту, вырос в кругу достойных людей, учился у самых известных ученых, всегда был любим, балован, обожаем — как смеет он говорить о страдании?
Почему Бог так несправедлив? Мне Он дал бедность, болезнь, боль; Руми — богатство, успех и мудрость. С его репутацией и королевским величием он как будто не принадлежал этому миру, по крайней мере этому городу. Мне приходилось прятать лицо, чтобы не пугать людей, а он сверкал, словно драгоценный камень. Интересно, каково бы ему пришлось на моем месте? Приходило ли ему когда-нибудь в голову, что однажды он мог бы пасть с высоты своего величия? Представлял ли он, каково быть отверженным — хотя бы один день? Стал бы он великим Руми, если бы Бог дал ему мою жизнь? И тогда я понял, что разница между нами не так уж велика.
Мое негодование росло и углублялось, прогоняя восхищение, которое я испытал поначалу. С горечью и раздражением в душе я встал со своего места и пошел прочь. Люди смотрели на меня с любопытством, не понимая, почему я ухожу с проповеди, которую многие так мечтали услышать.
17 октября 1244 года, Конья
Оказавшись один в центре города после расставания с крестьянином, я решил перво-наперво позаботиться о приюте для себя и своего коня. На постоялом дворе мне предложили четыре комнаты, и я выбрал наиболее скромную. Мне было вполне достаточно матраса с одеялом, старой, постоянно шипящей масляной лампы да прожаренного на солнце кирпича, который можно было использовать вместо подушки. Кроме того, из окна был отличный вид на город до самого подножия холмов.
Покончив с этим первоочередным делом, я отправился бродить по улицам, то и дело удивляясь царящей здесь смеси религий и языков. По пути мне встретились цыгане-музыканты, арабские путешественники, христианские пилигримы, еврейские торговцы, буддийские священнослужители, европейские трубадуры, персидские ремесленники, китайские акробаты, индийские заклинатели змей, зороастрийские чародеи, греческие философы. На рынке, где торговали рабами, я обратил внимание на женщин с белой, как молоко, кожей и здоровенных загорелых евнухов.
На базаре я увидел также странствующих брадобреев, которые заодно пускали кровь, предсказателей с их стеклянными шарами и колдунов, глотавших огонь. Пилигримы шли в Иерусалим, а бродяги, насколько я понял, были бежавшими солдатами армий крестоносцев, так как я слышал венецианский, франкский, саксонский, греческий, персидский, турецкий, курдский, армянский, еврейский и еще какие-то языки, которых не мог распознать. Несмотря на множество различий, все эти люди производили одинаковое впечатление незавершенности, словно работа Мастера остановилась где-то на середине, и каждый из них так и остался незаконченным произведением.